Сын брахмана



страница1/6
Дата22.02.2016
Размер1,19 Mb.
  1   2   3   4   5   6
Герман Гессе. СИДДХАРТХА

(Индийская повесть)

Моей жене Нинон посвящается

Часть первая

СЫН БРАХМАНА

Под сенью родного дома, на солнечном берегу реки среди лодок, под сенью пальмовой рощи, под сенью смоковницы рос Сиддхартха, прекрасный сын брахмана, молодой сокол, вместе со своим другом, сыном брахмана, Говиндой, Солнце золотило его светлые плечи на речном берегу во время купания, во время священных омовений и жертвоприношений. Сумрак манговой рощи струился в его черные очи во время детских забав и приношения священных жертв, под пение матери и наставления отца, ученого мужа, под неторопливые речи мудрых брахманов. Уже давно принимал Сиддхартха участие в беседах мудрецов, упражнялся вместе с Говиндой в красноречии, упражнялся вместе с Говиндой в искусстве созерцания, постигал тайны самоуглубления. Уже умел он беззвучно произносить «Аум», слово всех слов, беззвучно обращать его внутрь себя вместе со вдохом и так же беззвучно исторгать вместе с выдохом, с собранной воедино душой, озаряя чело сиянием ясномыслящего Духа. Уже ведал он о скрытом в глубине его сущности Атмане, Неуничтожимом, едином со вселенной.

Радость наполняла сердце отца при виде сына, способного к знаниям и жаждущего их, великого ученого и жреца, и видел он в подраставшем Сиддхартхе достойнейшего среди брахманов.

Блаженство наполняло грудь матери, когда с умилением смотрела она, как шагает Сиддхартха, стройный, сильный, красивый, как он садится и встает, как степенно и почтительно ее приветствует.

Любовь рождалась в сердцах молодых дочерей брахманов, когда по городу шел Сиддхартха, юноша с узкими бедрами и ясным челом над королевскими очами.

Но сильнее всех любил его Говинда, его друг, сын брахмана. Он любил глаза Сиддхартхи, его чарующий голос, походку, совершенство его плавных благочестивых жестов, он любил все, что делал и говорил Сиддхартха, но больше всего — его ум, его огненные мысли, его пылающую волю, его высокое призвание. Говинда знал: этот не станет простым брахманом, ленивым жрецом, алчным торговцем заклинаниями, тщеславным, пустым болтуном, злым, коварным священником или доброй глупой овцой в огромном стаде. Нет! И он, Говинда, тоже не хотел умножить число брахманов, которых и без того было слишком много. Он хотел следовать Сиддхартхе, возлюбленному, прекрасному. И если суждено Сиддхартхе стать одним из богов, если суждено ему однажды вознестись к Сияющим, то он, Говинда, готов был следовать за ним как друг, как спутник, как его слуга и оруженосец, как его тень.

Все любили Сиддхартху. Всем он был в радость, всем был желанен. Лишь самому себе не был Сиддхартха в радость. Гуляя по розовым дорожкам фигового сада, сидя в голубоватой тени рощи созерцания, окунаясь в ежедневную очистительную купель, принося жертвы в сумрачном манговом лесу, этот юноша, пленяющий красотой замедленных, точных движений, всеми любимый, радость для всех, — он не чувствовал радости в сердце. Плеск речной воды, свет далеких звезд, раскаленные лучи полуденного солнца рождали в нем бесконечные мысли и мечты. Мечты, навеянные дымом жертвенников, благовонным дыханием стихов Ригведы, учениями старых брахманов, мечты, лишавшие его душу покоя.

Недовольство в себе Сиддхартха питал все новыми мыслями. Он начинал понимать, что любовь отца, любовь матери, любовь друга Говинды недолго будет согревать его, недолго будет ему отрадой и утехой, источником сил и радости, что источник сей однажды иссякнет. Он чувствовал, что его достойнейший отец и другие учителя уже сообщили ему все самые важные, самые ценные знания из тех, какими обладали сами, что они перелили свою мудрость в сосуд его ожиданий, но он не был полон, ум не был удовлетворен, душа не обрела покоя, удары сердца не стали тише. Благотворны были омовения, но вода не смывает грехов, не утоляет жажду ума, не растворяет страх сердца. Превосходными были жертвы и обращение к богам, — но разве этого было достаточно? Разве жертвы приносили счастье? А боги? Был ли Праджапати на самом деле творцом всего сущего? Не был ли им Атман, Он, Единственный, Всеединый? А боги? Быть может, сами они были формами, творениями; созданы, как я и ты, подвластны времени, преходящи? И если так, то надо ли было приносить им жертвы, было ли это высшим, исполненным смысла деянием? Кому жертвовать, кого почитать, как не Его, Единствен' ного, Атмана? И где найти Атмана? Где обитает он, где бьется его вечное сердце? Где же еще, если не в собственном Я, в Сокровенном, в Неуничтожимом, которое носит в себе каждый? Но где, где это Я, это Сокровенное, Предельно Последнее? Это не плоть и не кровь, не мышление и не сознание, так учили мудрейшие. Где же, где оно? Проникнуть туда, к Я, к себе самому, к Атману, — есть ли иной путь, который стоит искать? Ах, никто не знает пути, никто не укажет его — ни отец, ни учителя, ни мудрецы, ни священные жертвенные песни! Все знают они, брахманы и их священные книги, все знают, обо всем позаботились, более чем обо всем: сотворение мира, возникновение речи, пищи, дыхания, упорядочение чувств, деяния богов, — бесконечно многое знали они. Но стоило ли знать все это, если непостигнутым оставалось одно-единственное — важнейшее из важного?

Конечно же, многие стихи священных книг, и прежде всего Упанишады Самаведы, говорили о Сокровенном, Последнем, — прекрасные стихи! «Твоя душа — весь мир», — говорилось в них, и говорилось, что человек в глубоком сне вступает в пределы своего Сокровенного и пребывает в Атмане. Удивительно мудрыми были стихи, все знания мудрейших, чистые, как собранный пчелами мед, заключали в себе их магические слова. Нет, нельзя было пренебречь несметными богатствами, собранными и взлелеянными бесчисленными поколениями брахманов. Но где были брахманы, где священники, где мудрецы или кающиеся грешники, которым удалось это глубочайшее знание сделать истинным своим достоянием, — не только узнать, но и постичь, пережить? Где тот посвященный, сумевший остаться в Атмане, пробудившись ото сна, сумевший выколдовать это состояние из сна в бдение, в жизнь, в слово и дело? Много почтенных брахманов знал Сиддхартха. Прежде всего — отца, ученого, достойнейшего среди достойных. Тихими и благородными были его речи и поступки, чистой была его жизнь, мудростью отличались его слова, высокие мысли таило его чело, — но разве он, так много знающий, достиг блаженства, обрел мир, разве не должен был он снова и снова припадать к священным источникам, прибегать к жертвам, книгам, внимать сменяющим друг друга речам брахманов? Почему он, безупречный, изо дня в день должен был смывать грехи, изо дня в день, снова и снова заботиться об очищении? Разве не был в нем Атман, разве не было в его собственном сердце первоисточника? Его-то и нужно найти — первоисточник в собственном Я, его-то и нужно постичь! Все же прочее — суета, окольные пути, заблуждение.

Таковы были мысли Сиддхартхи, таковы были причины его страданий, его неутолимой жажды. Часто повторял он слова из Чхандогья Упанишады; «Истинно: имя Брахмана — Сатьям, воистину, кто знает это, в небесный мир восходит каждый день». Часто казался он близким, этот небесный мир, но никогда не удавалось достичь его, никогда не удавалось до конца утолить жажду. И не было среди мудрых и мудрейших, которых он знал и которым внимал с благодарностью, того, кто достиг небесного мира, кто утолил вечную жажду.

— Говинда, — молвил однажды Сиддхартха, обращаясь к своему другу. — Говинда, дорогой, отправимся вместе к баньяновому дереву и займемся самоуглублением.

Они отправились к баньяновому дереву, опустились на землю в двадцати шагах друг от друга. Едва Говинда успел сесть и приготовиться произнести «Аум», как Сиддхартха забормотал:

«Аум» есть лук, душа — стрела, Брахман — цель стрелы души, Ее любой ценою нужно поразить.

Когда обычное время самоуглубления истекло, Говинда поднялся. Наступил вечер. Пора было совершить вечернее омовение. Он окликнул Сиддхартху, но не получил ответа. Сиддхартха неподвижно сидел, глубоко погрузившись в себя, неподвижным оставался его взгляд, прикованный к какой-то далекой цели, неподвижен был даже высунутый немного кончик языка. Казалось, будто он не дышит. Так сидел он, отрешенный, мыслящий «Аум», устремивший душу свою, словно стрелу, к Брахману.

Однажды через город прошли саманы, странствующие аскеты, трое худых мужчин с изможденными, потухшими лицами, ни старые, ни молодые, с окровавленными, покрытыми пылью плечами, почти нагие под безжалостным солнцем, — три окруженных одиночеством, чуждых и враждебных миру тощих шакала во владениях людей. От них жарко, словно из печи, веяло безмолвной страстью, разрушительным долгом беспощадного самоотречения.

Вечером, после часа созерцания, Сиддхартха сказал Говинде:

— Мои друг, завтра на рассвете Сиддхартха отправится к саманам. Он станет одним из них.

Говинда побледнел, услыхав это, ибо на застывшем лице друга он прочел решение, неотвратимое, как пущенная из лука стрела. В ту же секунду понял Говинда: вот начало, начало пути Сиддхартхи, вот ростки его судьбы, а значит, и моей. Лицо его стало белым, как сухая кожура банана.

— О Сиддхартха! — воскликнул он, — Позволит ли тебе отец?

Сиддхартха взглянул на него, словно очнувшись. С быстротой молнии прочел он в душе Говинды страх и покорность.

— О Говинда, — молвил он тихо, — не будем напрасно тратить слов. Завтра с первыми лучами солнца я начну жизнь самана. Не говори больше об этом.

Сиддхартха бесшумно вошел в комнату и остановился за спиной отца, сидевшего на соломенной циновке. Спустя некоторое время отец почувствовал его взгляд.

— Это ты, Сиддхартха? Говори же, с чем пришел.

— С твоего позволения, отец, — отвечал Сиддхартха. — Я пришел сказать тебе, что завтра утром я должен оставить твой дом и отправиться к аскетам. Я должен стать саманом. Не противься же моему желанию.

Брахман молчал. Он молчал так долго, что в маленьком окошке показались звезды. Они стали совсем яркими, прежде чем было нарушено молчание. Молча и неподвижно, со скрещенными на груди руками стоял сын, молча и неподвижно сидел на циновке отец, а звезды на небе продолжали свой путь. Наконец отец сказал:

— Не достойны брахмана слова гнева. Однако негодование переполняет мое сердце. Я не хотел бы услышать это из твоих уст еще раз.

Брахман медленно поднялся; Сиддхартха молча стоял со скрещенными на груди руками.

— Чего ты ждешь? — спросил отец.

— Ты знаешь, — ответил Сиддхартха. Рассерженный отец вышел из комнаты, направился к своему ложу и лег.

Через час, в течение которого он тщетно ждал сна, брахман встал, прошелся взад и вперед, вышел из дома. Сквозь маленькое окошко он увидел Сиддхартху неподвижно стоящим на том же месте, со

скрещенными на груди руками. Смутно белело в темноте его светлое платье. С беспокойством в сердце отец вернулся к своему ложу.

Через час, по-прежнему не в силах уснуть, брахман снова встал, походил взад и вперед, вышел из дома, посмотрел на высоко стоящую луну. Глянув в окошко, он увидел Сиддхартху в той же позе, на том же месте. Босые ноги его были залиты лунным светом. С тревогой в сердце отец вернулся к своему ложу.

И вновь выходил он и через час, и через два, смотрел в окошко — Сиддхартха стоял в лунном свете, в мерцании звезд во мраке, И выходил вновь, час за часом, молча смотрел в окно, и сердце его наполнялось гневом, наполнялось тревогой, наполнялось страхом и болью.

В последний предрассветный час, прежде чем наступил день, он вернулся снова, вошел в комнату, посмотрел на юношу, показавшегося ему непривычно большим и чужим.

— Сиддхартха, — молвил он, — чего ты ждешь?

— Ты знаешь это.

— Ты будешь стоять и ждать, пока не наступит день, полдень, вечер?

— Я буду стоять и ждать.

— Ты устанешь, Сиддхартха.

— Я устану.

— Ты уснешь, Сиддхартха.

— Я не усну.

— Ты умрешь, Сиддхартха.

— Я умру.

— И ты готов скорее умереть, чем послушаться своего отца?

— Сиддхартха всегда слушал своего отца.

— Так ты отказываешься от своего намерения?

— Сиддхартха поступит так, как скажет ему его отец.

Первый луч света упал в комнату. Брахман заметил, что ноги Сиддхартхи слегка дрожат в коленях. Но на лице его он не видел усталости, далеко, очень далеко смотрели его глаза. И отец понял, что Сиддхартхи уже нет рядом с ним, на родине, что он уже покинул его.

Отец коснулся плеча Сиддхартхи:

— Ты пойдешь в лес и станешь саманом. Если в лесу ты найдешь блаженство, то приди и научи меня ему. Если же найдешь разочарование, — возвращайся, и мы вместе станем приносить богам жертвы. Ступай и поцелуй мать, скажи ей, куда ты идешь. Я же отправлюсь к реке, чтобы совершить первое омовение.

Он убрал руку с плеча сына и направился к двери. Сиддхартха покачнулся, сделав первый шаг, поборол боль в ногах, поклонился и пошел к матери, чтобы сделать так, как велел отец.

Когда он в робком утреннем свете, медленно передвигая дрожащие от усталости, непослушные ноги, покидал еще тихий город, от последней хижины вдруг отделилась тень и присоединилась к одиноко шагавшему путнику.

— Ты пришел, — промолвил Сиддхартха и улыбнулся.

— Я пришел, — сказал Говинда.

СРЕДИ АСКЕТОВ

К вечеру они догнали аскетов, троих тощих саманов, и, поведав им о своем желании стать подвижниками, просили принять их, обещая послушание. Саманы ответили на смиренную просьбу юношей согласием.

Сиддхартха подарил свое платье нищему брахману, встретившемуся им на дороге. Одеждой ему теперь служили набедренная повязка и грубая накидка землисто-серого цвета. Он ел лишь один раз в день и совсем отказался от вареной пищи. Он постился пятнадцать дней. Он постился двадцать восемь дней. Прозрачной стала его плоть. Жаркие видения метались, словно языки пламени, в его широко распахнутых навстречу истине глазах, на тонких исхудавших пальцах отросли длинные ногти, подбородок покрыла сухая неухоженная борода. Ледяным становился его взгляд, коснувшись женщины; рот его кривило презрение при виде богато одетых людей, когда ему случалось проходить через город. Он видел: купцы торговали, князья развлекались охотой, скорбящие оплакивали покойников, блудницы предлагали себя, врачи заботились о больных, жрецы назначали день сева, влюбленные любили, матери кормили младенцев — все это было недостойно его взора, все было лживым, зловонным; прикидываясь смыслом, красотой, счастьем, все источало запах лжи, все таило в себе смерть и тлен. Горек был вкус этого мира. Пыткой была жизнь.

Одна лишь цель стояла перед Сиддхартхой, одна-единственная; стать пустым, вытеснить желания и мечты, вытеснить радость и боль. Умереть для самого себя, положить конец собственному Я, обрести покой опустевшего сердца, в самоотреченном мышлении обратиться к чуду — вот к чему стремился Сиддхартха. Когда умрет преодоленное Я, когда замолчит в сердце последняя страсть, последний порыв, тогда откроется Сокровенное, то, что не является больше собственным Я, основа всех основ, великая тайна.

Молча стоял Сиддхартха, подставив тело отвесно падающим потокам раскаленного солнца, терзаемый болью, терзаемый жаждой, стоял долго, и наступал миг, когда уже не чувствовалось ни боли, ни жажды. Молча стоял он, подставив тело потокам воды в сезон дождей; вода, стекая с его волос, струилась по зябнущим бедрам и голеням, стоял, пока ощущение холода, а вместе с ним и ощущение тела не покидало его. Молча сидел он на корточках в густых зарослях колючих растений; воспаленная кожа горела, из язв, смешиваясь с гноем, сочилась кровь, — Сиддхартха сидел, коченея от неподвижности, время шло, и кровь останавливалась, и ничто уже не кололо, ничто не причиняло боли.

Выпрямившись, сидел Сиддхартха, постигая искусство сдерживать дыхание, учился обходиться малым количеством воздуха, учился останавливать дыхание. Он учился, начиная с дыхания, замедлять удары сердца, пока они, становясь все реже и реже, почти совсем не затихали.

Поучаемый старейшим из саманов, Сиддхартха упражнялся в самоотречении, в самоуглублении по новым правилам, по правилам саманов. Пролетала над бамбуковым лесом цапля — Сиддхартха принимал ее в свою душу, сам становился цаплей, летел над лесами и горами, пожирал рыбу, испытывал голод цапли, говорил на языке цапли, умирал смертью цапли. Лежал на песчаном берегу мертвый шакал — и душа Сиддхартхи устремлялась к нему, забиралась в мертвую оболочку, становилась трупом шакала, лежала на песке, разбухая, источая зловоние, разлагалась, раздираемая гиенами, терзаемая стервятниками, становилась скелетом, обращалась в прах, уносимый ветром в поля. И вновь возвращалась душа Сиддхартхи и, изведавшая печальное упоение круговорота, претерпевшая смерть и тлен, томилась новой жаждой, подстерегая, подобно охотнику, случай — брешь, сквозь которую можно вырваться из круговорота туда, где начало и конец причин, туда, где нет места страданиям, где начинается вечность. Он убивал свои чувства, он убивал воспоминания, он ускользал от своего Я в тысячи чужих образов, был животным, падалью, камнем, деревом, водой, но каждый раз — солнце светило или луна — он возвращался в свое Я и, увлекаемый круговоротом, чувствовал жажду, преодолевал жажду, чувствовал новую жажду.

Многому учился Сиддхартха у саманов; разными путями, ведущими прочь от Я, учился он идти. По пути самоотречения шел он через боль, через самоистязание и преодоление боли, голода, жажды, усталости. По пути самоотречения шел он через медитацию, через очищение разума от всего земного, иллюзорного.

Разными путями шел Сиддхартха к своей цели, тысячу раз покидал он свое Я, часами и днями оставался в не-Я. Однако каждый путь, ведущий от Я, неизбежно приводил его назад, к Я. Неотвратимым концом тысячекратных попыток бегства от Я, погружения в ничто, пребывания в животном, в камне было возвращение, жестокая минута, когда он — светила ли луна, сияло ли солнце, царил ли мрак — снова становился самим собой, Сиддхартхой, вновь испытывал муки ненавистного круговорота.

Рядом с ним жил Говинда, его тень, шел теми же путями, подвергал себя тем же испытаниям, преследуя те же цели. Редко говорили они друг с другом о том, что не касалось их обязанностей и упражнений, Время от времени они ходили по деревням, чтобы смиренными просьбами добыть немного пищи для себя и своих учителей.

— Как ты думаешь, Говинда, — сказал однажды Сиддхартха, когда они опять отправились за подаянием, — как ты думаешь, добились ли мы успеха? Достигнуты ли наши цели?

Отвечал Говинда:

— Мы многому научились, и мы продолжаем учиться. Ты станешь великим саманом, Сиддхартха. Быстро и легко давались тебе упражнения, часто поражались старые саманы твоим способностям. Когда-нибудь ты станешь святым, о Сиддхартха.

Молвил Сиддхартха:

— Я не склонен думать так, мой друг. Всему, чему я научился у саманов, я мог бы, о Говинда, научиться быстрее и проще. В каждой пивной, среди блудниц, игроков в кости и возчиков, мой друг, я мог бы научиться этому.

Молвил Говинда:

— Сиддхартха желает подшутить надо мной. Как мог бы ты научиться самоуглублению? Как мог бы ты научиться сдерживанию дыхания? Как мог бы ты стать недоступным для боли и голода там, среди этих несчастных?

Сиддхартха тихо, словно обращаясь к самому себе, отвечал:

— Что есть самоуглубление? Что значит покинуть тело? Что такое пост? Что такое сдерживание дыхания? Страх перед Я. Погоня за кратким мигом свободы от тягостного бремени своего Я, непродолжительное забвение боли и бессмысленности жизни. Такую же свободу, такое же короткое забвение находит погонщик мулов на постоялом дворе, выпив несколько чашек рисовой водки или перебродившего кокосового молока. Он не ощущает больше самого себя, не чувствует телесной боли, забывает горести жизни. И в забытьи, склонившись над своей чашкой с вином, он находит то же, что находят Сиддхартха и Говинда, покидая свое тело, пребывая в не-Я. И это так, о Говинда.

Сказал Говинда:

—Ты говоришь это, о друг, забыв, что Сиддхартха не погонщик мулов, что саман не пьяница. Пожалуй, последний находит короткое забвение и отдых, пожалуй, удается ему убежать от себя; но, очнувшись от грез, он видит мир, в котором ничего не изменилось, возвращается к прежней жизни, не став мудрей, не умножив познаний, не поднявшись ни на ступень выше.

Улыбнувшись, Сиддхартха сказал:

— Я не знаю этого, я никогда не был пьяницей. Но то, что я, Сиддхартха, в своих упражнениях и самоуглублениях нахожу лишь короткое забвение и так же далек от мудрости и освобождения теперь, как был далек, будучи плодом в утробе матери, — это я знаю, о Говинда. Это я знаю.

И вновь, когда они в очередной раз покинули лес, чтобы добыть немного пищи для своих братьев и учителей, вернулся Сиддхартха к этому разговору:

— Как же теперь, о Говинда? На верном ли мы пути? Близки ли мы к истине? Скоро ли наступит освобождение? Или, может быть, мы движемся по кругу, — мы, вознамерившиеся вырваться из круговорота?

Сказал Говинда:

— Многому мы научились, Сиддхартха, многому еще предстоит научиться. Мы не идем по кругу, мы идем вверх, ибо круг этот есть спираль. Многие ступени оставили мы позади,

— Как думаешь ты, каков возраст старейшего из саманов, нашего почтенного учителя? — продолжал Сиддхартха.

Отвечал Говинда:

— Пожалуй, не менее шестидесяти лет ему, нашему старейшине.

— Шестьдесят лет прожил он и не достиг нирваны. И семьдесят лет станет ему, и восемьдесят, и тебе, и мне исполнится столько же, и мы будем упражняться и будем поститься и размышлять. Но нирваны мы не достигнем, ни он, ни мы. О Говинда, думается мне, ни один из ныне живущих аскетов не достигнет нирваны. Мы находим утешение, мы находим забвение, мы учимся мастерству обманывать себя. Главного же, пути всех путей, мы не находим.

— Как можешь ты, — воскликнул Говинда, — произносить такие ужасные слова, Сиддхартха! Возможно ли, чтобы среди столь многих ученых мужей, брахманов, среди суровых, досточтимых саманов, среди столь многих ищущих, чрезвычайно усердных, среди такого множества святых не было ни одного, кто нашел путь всех путей?

Голосом, в котором было столько же печали, сколько иронии, тихим, немного грустным, немного насмешливым голосом отвечал Сиддхартха:

— Скоро, Говинда, твой друг оставит тропу саманов, по которой он так долго шел вместе с тобой. Я страдаю от жажды, о Говинда, и на этом длинном пути моя жажда ничуть не уменьшилась. Всегда стремился я к знаниям, всегда был полон вопросов. Год за годом спрашивал я брахманов, год за годом вопрошал я священные Веды. Может быть, о Говинда, было бы так же хорошо, так же разумно и так же благотворно, если бы я спрашивал птицу-носорога или шимпанзе. Много времени понадобилось мне, чтобы научиться простой вещи, простой истине, которая и теперь еще не дает мне покоя, о Говинда: ничему нельзя научиться! Нет, думается мне, вообще той вещи, которую мы называем «учение». Есть, о друг мой, лишь одно знание, оно есть всюду, оно есть Атман, оно есть во мне и в тебе и в каждом существе. И я начинаю верить: у этого знания нет более страшного врага, чем желание знать, чем учение.

Говинда остановился и, воздев руки к небу, взмолился:

— О Сиддхартха, не пугай ты меня, твоего друга, подобными речами! Поистине страх пробуждают в сердце моем твои слова! И посуди же сам: откуда было бы взяться святости молитв, почтению, которым пользуется сословие брахманов, откуда было бы взяться святости саманов, если бы все было так, как ты говоришь, если бы не существовало учения?!

Что, о Сиддхартха, стало бы со всем тем, что свято на земле, что ценно, и что достойно уважения?! И Говинда забормотал стих одной из Упанишад:

Кто, размышляя, очищенный дух свой в Атман погружает, — невыразимо словами блаженство души его.

Сиддхартха молчал. Он думал над словами Говинды и продолжал думать, пока не дошел до их последней сути.

«Да, — думал он, опустив голову, — что осталось еще из того, что казалось нам священным? Что остается? Чему верить?» И он покачал головой.

Однажды — минуло уже три года с тех пор, как юноши начали новую жизнь среди саманов, — на одной из множества дорог и троп настигла их весть, легенда, будто появился некто, именуемый Гаутамой — Возвышенный, Будда, — который преодолел в себе все страдания мира, остановил колесо превращений. Проповедуя свое учение, окруженный учениками, идет он по стране, без имущества, без родины, без жены, в желтом одеянии аскета, но с ясным челом, блаженный, и брахманы и цари склоняются перед ним и чтут его учеников.

Эта легенда, эта весть, эта сказка звенела и благоухала, заставляя говорить о себе и брахманов, и лесных отшельников; вновь и вновь касалось слуха юношей имя Гаутамы, Будды, из добрых и злых уст, поносимое и восхваляемое.

Подобно тому как в стране, где властвует чума, рождается весть, что где-то есть человек, мудрец, посвященный, одного лишь слова и прикосновения которого достаточно, чтобы исцелить любую жертву страшного недуга, и весть эта летит по стране, никого не оставляя равнодушным, одним внушая доверие, другим сомнения, а многие тотчас же отправляются в путь, на поиски мудреца, спасителя, — так облетела все уголки страны весть о Гаутаме, эта легенда, эта благоуханная легенда о Будде, мудрейшем из племени шакьев. Говорили, что ему была открыта высшая истина, что он помнит свои предыдущие жизни, что он достиг нирваны и никогда более не возвращался назад, в круговорот, никогда более не окунался в мутный поток форм. Много прекрасного и невероятного говорилось о нем, говорилось, будто он победил демона зла, беседовал с богами, творил чудеса. Враги же Гаутамы и неверующие утверждали, что он ничтожный, тщеславный соблазнитель, что он проводит дни свои в веселье и наслаждениях, презирая ученость, жертвы и самоистязание.

Сладко звучала легенда о Будде, колдовством, чудом веяло от нее. Больным, немощным был мир, тяжелой была жизнь, — и вот, казалось, забил источник, зазвучал голос, кроткий, полный благородных обещаний. Всюду, где раздавалась весть о Будде, во всех землях Индии замирали юноши, испытывая в душе тоску, зажигаясь надеждой, и каждый путник, чужеземец, несший известие о нем, о Шакьямуни, Возвышенном, был желанным гостем сыновей брахманов в городах и селениях.

Не обошла эта легенда и лесную обитель саманов, и Сиддхартху с Говиндой, просочилась к ним медленно, по капле, и каждая капля несла с собой новые надежды, и в каждой капле таились новые сомнения. Юноши мало говорили об этом, ибо старейший из саманов не принадлежал к числу очарованных этой легендой. Он слышал, будто бы тот мнимый Будда прежде был аскетом и жил в лесу, который затем оставил, обратившись к мирской похоти и наслаждениям, и потому с презрением относился ко всему, что связано было с этим именем.

— О Сиддхартха, — сказал однажды Говинда, — сегодня я был в городе, и один брахман пригласил меня в дом, чтобы я мог послушать его гостя, молодого брахмана из Магадхи, который своими глазами видел Будду и слышал учение из уст самого учителя. Поистине замерло мое сердце в груди, и я подумал: хотел бы и я, хотел бы я, чтобы мы оба, ты и я, поскорее дожили до той минуты, когда услышим учение из уст Совершенного! Скажи, друг, не отправиться ли и нам туда, чтобы послушать Будду? Отвечал Сиддхартха:

— Всегда, о Говинда, думал я: Говинда останется среди саманов, всегда думал я: это его цель — становиться все старше и все глубже постигать искусство, которое украшает самана. Однако теперь я вижу, как плохо я знал Говинду, как мало я знал о его сердце. Итак, драгоценнейший, ты хочешь отправиться туда, где Будда проповедует свое учение. Сказал Говинда:

— Ты можешь смеяться, сколько тебе будет угодно, Сиддхартха! Однако не проснулась ли и в тебе страсть — желание услышать это учение? И не ты ли сказал мне однажды, что недолго останешься на тропе саманов?

Рассмеялся Сиддхартха своим необычным смехом, в котором, неотделимы друг от друга, звучали грусть и насмешка, и сказал:

— Верно, Говинда, верно сказал ты, прав был ты, напомнив мне мои слова. Вспомни также и другое, сказанное мной: что я устал от учений и учения и испытываю к ним недоверие и что невелика моя вера в наставления учителей. Однако пусть будет так, как ты хочешь, дорогой, я готов послушать то учение, хотя лучший плод его мы, полагаю, уже вкусили.

Сказал Говинда:

— Твоя готовность веселит мое сердце. Но скажи, как это возможно? Как могло учение Гаутамы, прежде чем мы восприняли его, открыть нам лучший из своих плодов?

Отвечал Сиддхартха:

— О Говинда, насладимся пока этим плодом и подождем дальнейшего. Плод же, которым мы уже сейчас обязаны Гаутаме, заключается в том, что он отрывает нас от саманов. Подарит ли он нам что-нибудь другое, лучшее, — о друг, не будем загадывать и со спокойным сердцем доверимся времени.

В тот же день Сиддхартха сообщил старейшине саманов о своем решении покинуть его. Он сказал ему об этом скромно и учтиво, как подобает ученику и младшему по возрасту. Однако самана охватил гнев. Он громко кричал, осыпая юношей грубыми, бранными словами.

Говинда пришел в ужас и смущение. Сиддхартха же склонился к его уху и шепнул: «Сейчас я покажу старику, что кое-чему научился у него».

Встав совсем близко перед саманом, с собранной воедино душой, он поймал взгляд старика своим взглядом, сковал его, сделал его неподвижным, лишил его силы, подчинив своей воле, приказал ему молча делать то, что он от него потребует. Старый саман умолк, глаза его застыли, воля его была парализована, руки бессильно повисли, могучие чары Сиддхартхи сразили его. Мысли Сиддхартхи завладели саманом, он не мог не выполнить то, что они приказывали. И старик согнулся в поклоне, еще и еще раз, потом сотворил благословляющие жесты, произнес, запинаясь, благочестивые слова напутствия в дорогу. И юноши, поклонившись и поблагодарив за добрые пожелания, тронулись в путь.

По дороге Говинда обратился к другу:

— О Сиддхартха, ты научился у саманов большему, чем я думал. Трудно, очень трудно подчинить своей воле старого самана. Воистину, если бы ты остался в лесу, то вскоре смог бы ступать по воде.

— Я не нуждаюсь в умении ступать по воде, — отвечал Сиддхартха. — Пусть подобными чудесами довольствуются старые саманы.



ГАУТАМА

Каждый мальчишка в городе Саватхи знал имя великого Будды, и в каждом доме с радостью наполняли каждую чашу для сбора подаяний, протянутую в безмолвной просьбе учеником Гаутамы. Излюбленным местом пребывания Гаутамы была раскинувшаяся неподалеку от города роща Джетавана, которую подарил ему и его людям богатый купец Анатхапиндика, преданный почитатель Будды.

Название этой рощи не раз слышали Сиддхартха и Говинда в ответ на свои расспросы о месте пребывания Гаутамы. И вот после долгих поисков они достигли Саватхи, и когда в первом же доме, перед дверью которого они остановились в ожидании милостыни, женщина предложила им пищу, Сиддхартха, утолив голод, спросил:

— Не скажешь ли, о милосердная, где можем мы найти Будду, Достойнейшего? Ибо мы, лесные отшельники, пришли, чтобы увидеть Совершенного и услышать учение из его уст.

Отвечала женщина;

— На верном пути находитесь вы, саманы. Знайте же: в Джетаване, в саду Анатхапиндики, найдете БЫ Возвышенного. Там сможете вы провести ночь, так как места в Джетаване хватит для всех паломников, стремящихся сюда отовсюду, чтобы увидеть и услышать Гаутаму.

Обрадованный Говинда воскликнул:

— О радость! Цель наша достигнута, путь окончен! Но скажи мне, о мать всех странствующих, знаешь ли ты его, Будду, видела ли ты его своими глазами?

Отвечала женщина:

— Много раз видела я его, Возвышенного. Много раз видела я, как он идет по переулкам, в желтом платье, как он останавливается у дверей домов, молча протягивает людям свою чашу и уносит ее доверху наполненной.

Восторженно слушал Говинда, и еще долго слушал бы и спрашивал он, если бы Сиддхартха не поторопил его. Они поблагодарили женщину и продолжили свой путь, присоединившись к многочисленным странникам и монахам из общины Гаутамы, направляющимся в Джетавану.

Несмотря на поздний час, в роще было шумно. Прибывали все новые и новые запоздалые путники и суетливо, наполняя ночь возгласами, просьбами и требованиями, устраивались на ночлег. Два аскета, привычные к лесной жизни, быстро и бесшумно отыскали себе укромное место и спокойно проспали до утра.

Проснувшись на рассвете, они с удивлением открыли, какое огромное множество верующих и любопытных нашло здесь приют. Монахи в желтых одеяниях гуляли по дорожкам роскошного сада или сидели под деревьями, погруженные в созерцание или духовную беседу. Тенистый сад подобен был огромному, кишащему людьми, словно пчелами, городу. Многие монахи покидали рощу, брели со своими чашами в город, чтобы добыть пищу для обеденной трапезы, единственной в течение дня. И сам Будда, Просветленный, ежедневно совершал этот нищенский путь.

Едва увидев, Сиддхартха тотчас же узнал его, словно ему указал на него бог. Простой монах в желтой рясе с чашей для сбора милостыни в руке тихо шел по дорожке.

— Смотри! — чуть слышно сказал Сиддхартха Говинде. — Вот он, Будда.

Внимательно смотрел Говинда на монаха в желтой рясе, который, казалось, ничем не отличался от сотен других монахов. Наконец и он признал: этот! Не сводя с него глаз, они двинулись вслед за ним.

Будда скромно шел своей дорогой, погруженный в раздумье, его спокойное лицо не было ни веселым, ни печальным. Казалось, он тихо улыбается внутрь себя. С затаенной улыбкой, тихий, спокойный, похожий на чистого здорового ребенка, шел Будда, ничем не отличаясь от других монахов, — так же носил он платье, так же ставил ногу, следуя строгому предписанию. Но его лицо и походка, его смиренно опущенный взор, его безвольно повисшая рука и каждый палец на этой неподвижной руке говорили о мире, о совершенстве, не нуждающемся больше в поисках, в подражании, мягко дышали нетленным покоем, немеркнущим светом, глубочайшим, неземным миром.

Так шел Гаутама к городу за подаянием, и два самана могли узнать его лишь по абсолютности покоя, по безмятежности его внешнего облика, в котором не видно было признаков желаний, поисков, подражания, усилий, — только свет и мир.

—Сегодня мы услышим учение из его уст, — сказал Говинда.

Сиддхартха не отвечал. Его не очень занимало учение, содержание которого ему, так же как и Говинде, было известно по множеству рассказов, пусть не всегда правдивых, и он не верил, что оно научит его чему-то новому. Однако он внимательно смотрел на голову Гаутамы, на его плечи, на его ноги, на его безвольно свисающую руку, и ему казалось, будто каждый сустав на каждом пальце этой руки был учением, дышал, благоухал, сверкал истиной. Этот человек, этот Будда был истинен от головы до кончиков пальцев. Этот человек был святым. Никого и никогда не уважал так Сиддхартха, никого не любил так, как его.

Юноши проводили Будду до города и молча повернули обратно, так как сами они решили в этот день воздержаться от пищи. Они видели, как Гаутама вернулся, видели его в кругу учеников принимающим пищу — то, что он ел, не насытило бы ни одну птицу — и видели, как он удалился в тень манговых деревьев.

Вечером, когда жара улеглась и все в Джетаване ожило и устремилось к Будде, они услышали его голос, и голос его был таким же совершенным, так же полон был абсолютного покоя и мира. Гаутама говорил о страдании, о происхождении страдания, о пути к преодолению страдания. Спокойно и ясно текла его тихая речь. Мир был полон горестей, страданием была жизнь, но освобождение от страдания было найдено: освобождение ждет идущего по пути Будды.

Мягким, но сильным голосом учил Возвышенный четырем истинам, учил восьмеричному пути, с терпеливой последовательностью излагал он суть учения, привычно используя примеры, повторяя наиболее важное, и голос его светло и тихо парил над головами слушающих, словно свет, словно звездное небо.

Когда Будда, уже глубокой ночью, кончил говорить, некоторые из паломников выступили вперед и . попросили принять их в общину, заявив о своей готовности прибегнуть к учению.

И Гаутама принимал их со словами: «Вот и услышали вы учение, вот и возвещено оно. Придите же и пребудьте в святости, дабы положить конец всякому страданию».

И вдруг Говинда, робкий, нерешительный Говинда, шагнул вперед и сказал: «И я припадаю к Возвышенному и его учению» — и попросил принять его в общину, и был принят.

Как только Будда удалился на отдых, Говинда, повернувшись к Сиддхартхе, взволнованно заговорил:

— Сиддхартха, не пристало мне обращаться к тебе со словами упрека. Оба мы слушали Возвышенного, оба восприняли учение. Говинда, услышав учение, нашел в нем прибежище. Но ты, достойный уважения? Ты не желаешь идти тропой освобождения? Ты медлишь? Ты еще ждешь?

Сиддхартха, услышав слова Говинды, словно очнулся ото сна. Долго смотрел он в лицо друга. Потом тихо, с грустью в голосе сказал:

— Говинда, друг мой, вот и сделал ты свой первый шаг, вот и выбрал ты себе путь. Всегда, о Говинда, был ты мне другом, всегда следовал ты за мной на шаг позади. Часто думал я: не совершит ли Говинда когда-нибудь самостоятельный шаг, без меня, повинуясь лишь собственному сердцу? И вот ты стал наконец мужчиной, сам выбрав для себя путь. Желаю тебе пройти его до конца, о друг мой! Желаю тебе найти освобождение!

Говинда, который еще не совсем понимал, что происходит, вновь, с нетерпением и тревогой, стал твердить:

—Говори же, прошу тебя, дорогой! Скажи мне, что и ты — ведь иначе быть не может! — что и ты, мой мудрый друг, припадаешь к Будде!

Сиддхартха положил руку на его плечо:

— Ты не услышал моего благословения, о Говинда. Я повторю его: желаю тебе пройти этот путь до конца! Желаю тебе найти освобождение!

В тот же миг понял Говинда, что потерял друга, и заплакал.

— Сиддхартха! — воскликнул он жалобно.

— Не забывай, Говинда, — ласково отвечал Сиддхартха, — что ты теперь принадлежишь к числу саманов Гаутамы. Ты отрекся от родины и родителей, отрекся от происхождения и имущества, от собственной воли, от дружбы. Этого требует учение, этого требует Возвышенный. Завтра, о Говинда, я покину тебя.

Еще долго друзья печально бродили по роще, долго лежали, тщетно призывая сон. Говинда снова и снова умолял друга объяснить ему, почему он не хочет прибегнуть к учению Гаутамы, какой изъян нашел он в его учении. Сиддхартха успокаивал его, уклоняясь от ответа:

— Не тревожься, Говинда! Это поистине мудрое учение, как мог я найти в нем изъян!

Ранним утром последователь Будды, один из старейших его монахов, пошел по роще, созывая новичков, чтобы вручить им желтое одеяние и разъяснить, к чему обязывает их принадлежность к общине. Говинда встрепенулся, обнял в последний раз друга своей юности и присоединился к процессии послушников.

Сиддхартха же в глубокой задумчивости медленно побрел через рощу.

Неожиданно на одной из дорожек ему встретился Гаутама, Возвышенный. Взгляд его заключал в себе столько добра и покоя, что юноша, приветствовавший его с благоговением, набрался смелости и обратился к нему с просьбой выслушать его. Возвышенный молча кивнул в знак согласия.

Сказал Сиддхартха:

— Вчера, о Возвышенный, мне посчастливилось услышать твое удивительное учение. Вместе со своим другом пришел я издалека, чтобы услышать его. И вот мой друг остается среди твоих людей, в тебе нашел он прибежище. Я же продолжаю свой путь.

— Как тебе будет угодно, — вежливо отвечал достойнейший Будда.

— Слишком смела моя речь, — продолжал Сиддхартха, — но я не желал бы расстаться с Возвышенным, не высказав ему честно и прямо свои мысли. Не подарит ли мне Достойнейший еще несколько мгновений?

Будда молча кивнул в знак согласия.

— Одно, о Достойнейший, поразило меня более всего в твоем учении. Все в нем предельно ясно, все доказано; словно некая совершенная, никогда и нигде не прерванная цепь, предстает в твоем учении мир, словно некая вечная цепь причин и следствий. Никогда еще не было это столь очевидным, никогда еще не было это так неопровержимо доказано, и поистине восторгом должно забиться сердце каждого брахмана, если сквозь твое учение он увидит мир как абсолютную связь, без единого пробела, прозрачную, как хрусталь, свободную от случая, не зависящую от богов. Плох он или хорош, является жизнь в нем страданием или радостью, пусть вопрос этот остается без ответа, быть может, это не существенно, но единство мира, связь всего происходящего, подвластность всего большого и малого одному и тому же потоку, одному и тому же закону причин, становления и смерти — это так прекрасно выражено в твоем возвышенном учении, о Совершенный! Однако согласно твоему же учению единство и логичность всех вещей все же прерваны, сквозь маленькое отверстие течет в этот мир целокупности нечто чуждое, нечто новое, нечто, чего не было прежде и что не может быть показано и доказано: это твое учение о преодолении мирской суеты, об освобождении. Это маленькое отверстие, эта маленькая брешь нарушает и уничтожает вечный и единый закон мироздания. Прости, что я осмелился противоречить тебе.

Молча и бесстрастно внимал Гаутама словам юноши. Но вот зазвучал его добрый, его учтивый чистый голос:

— Ты слышал учение, о сын брахмана, и благо тебе, что ты так серьезно задумался над ним. Ты нашел в нем слабое место, ошибку. Думай же над ним и впредь, но остерегайся, о алчущий знаний, спора о словах, дебрей суждений. Ибо мало проку в суждениях: они могут быть прекрасны или гадки, мудры или глупы, каждый может разделять их или отвергать. Учение же, которое ты услышал, — не мое суждение, и цель его не в том, чтобы объяснять мир любознательным. Цель его в другом. Его цель есть освобождение от страдания. Этому учит Гаутама, ничему другому.

— Не сердись на меня, о Возвышенный, — сказал юноша. — Не ради спора с тобой, спора о словах, говорил я все это. Поистине прав ты, мало проку в суждениях. Однако позволь мне сказать еще одно: ни единого мгновения не сомневался я в тебе.

Ни единого мгновения не сомневался я, что ты — Будда, что ты достиг цели, и высшей цели, на пути к которой находятся тысячи брахманов и их сыновей. Ты нашел освобождение от смерти. Ты обрел его в своих собственных поисках, на своем собственном пути, через мысли, через самоуглубление, через познание, через просветление. Не из учения пришло оно к тебе! И я думаю, о Возвышенный, никому не дается оно через учение! Никому, о Достойнейший, не сможешь ты сообщить через учение, передать в словах, что произошло с тобой в минуту просветления! Многое заключает в себе учение Просветленного, Будды, многому учит оно — праведно жить, избегать зла. Одного лишь нет в нем, столь чистом и столь достойнейшем: тайны того, что сам испытал Возвышенный, один из сотен тысяч. Вот о чем думал я и что понял, слушая твое учение. Вот отчего я снова отправляюсь в путь — не для того, чтобы найти другое, лучшее учение, ибо знаю, что нет его, а для того, чтобы, оставив все учения и всех учителей, самому достичь своей цели или умереть. Однако всегда я буду помнить этот день, этот час, о Возвышенный, когда я воочию видел святого.

Глаза Будды были опущены к земле, в невозмутимом, абсолютном спокойствии тихо сияло его непостижимое лицо.

— Пусть же твои мысли, — медленно промолвил он, — не окажутся заблуждением! Пусть цель будет достигнута тобой! Однако скажи мне: видел ли ты множество моих саманов, моих многочисленных братьев, нашедших прибежище в учении? И ты полагаешь, юный саман, ты полагаешь, что для них всех было бы лучше оставить учение и вернуться в суету мирской жизни?

— О, я далек от подобной мысли! — воскликнул Сиддхартха. — Пусть все они остаются верными учению, пусть достигнут они своей цели! Не пристало мне судить о жизни других! Только о себе, о себе самом должно мне судить, для себя самого выбирать и отвергать. Освобождения от Я ищем мы, саманы, о Возвышенный. Если бы я стал одним из твоих учеников, о Достойнейший, то, боюсь, могло бы случиться, что мое Я обрело бы лишь мнимый, обманчивый покой, что растворение его было бы лишь иллюзией, что на самом деле оно продолжало бы жить и расти, ибо учение, братья, моя любовь к тебе, община монахов — все это стало бы моим Я!

Улыбнувшись, светло и приветливо взглянул Гаутама в глаза незнакомца и простился с ним едва заметным жестом, сказав на прощание:

— Умен ты, саман. Умно умеешь ты говорить, мой друг. Остерегайся слишком большого ума!

Будда удалился, навсегда запечатлев в памяти Сиддхартхи свой взгляд и полуулыбку.

«Никогда еще не видел я человека, — думал Сиддхартха, — способного так смотреть, так улыбаться, сидеть, ходить! Хотел бы и я уметь так же улыбаться, смотреть, сидеть, шагать, с таким же достоинством, так же свободно, так же прямо и просто, так же по-детски просто и загадочно. Поистине так смотрит и ходит лишь человек, сумевший проникнуть в сокровеннейшие пределы своего Я. Хорошо же, попытаюсь и я проникнуть в сокровеннейшие пределы своего Я.

Одного лишь человека видел я, одного-единственного, перед которым мне пришлось потупить взор. Ни перед кем другим не желаю я отныне опускать глаза. Ни одно учение не прельстит меня отныне, если не прельстило учение этого человека».

«Будда обокрал меня, — думал Сиддхартха, — обокрал, но еще более — одарил. Лишил он меня друга, того, кто верил в меня, а теперь верит в него, того, кто был моей тенью, а теперь стал тенью Гаутамы. Подарил же он мне — Сиддхартху, меня самого».

ПРОБУЖДЕНИЕ

Покидая рощу, в которой остался Будда, Совершенный, в которой остался Говинда, Сиддхартха почувствовал, что здесь остается, отделившись от него, и его прежняя жизнь. Медленно шел он, переполненный этим ощущением, и мысли его уходили все глубже и глубже, словно через толщи воды увлекая его вниз, на дно этого ощущения, туда, где покоились причины, ибо познание причин, казалось ему, и есть мышление, только через него ощущение становится знанием, не исчезает, не теряется, но обретает жизнь, начинает излучать самую свою суть.

Сиддхартха думал. Он уже понял, медленно-медленно удаляясь от рощи, что нет больше юноши Сиддхартхи, ибо юноша этот стал мужчиной. Он понял, что его покинуло, как покидает змея свою старую кожу, то, что было с ним всегда, что было частью его, спутником всей его юности: желание иметь учителей и слушать учения. Последнего учителя, встретившегося на его пути, достойнейшего и мудрейшего учителя, Святейшего, Будду — и его должен был он покинуть, и его учение не смог он принять.

Все медленнее шел Сиддхартха, охваченный мыслями. «Что же это такое, — спрашивал он себя, — то, чему должны были научить тебя учителя и учения и чему они, столь многому научившие тебя, все-таки не смогли научить?» И наконец он понял: «Я — вот то, смысл и суть чего хотел я постичь. Я — вот от чего пытался я уйти и что хотел преодолеть, хотел, но не мог. Обмануть его, убежать, спрятаться от него — вот то немногое, что мне удавалось. Поистине ни одна вещь на земле не занимала так мои мысли, как это мое Я, эта загадка, это чудо, что я живу, что я отделен, обособлен от всех остальных, что я — Сиддхартха! И ни об одной вещи на земле я не знаю меньше, чем о самом себе, о Сиддхартхе!»

Он застыл на месте, настигнутый этой мыслью. А на смену ей спешила другая, новая мысль, рожденная предыдущей: «То, что я ничего не знаю о себе, что Сиддхартха по-прежнему остается таким же незнакомым и чуждым мне, есть следствие лишь одной причины, одной-единственной: я испытывал страх перед самим собой, я бежал от самого себя! Я искал Атмана, искал Брахмана, готов был расчленить свое Я, сорвать с него, одну за другой, все оболочки, чтобы в его неведомых недрах найти ядро всех оболочек, Атмана, Жизнь, Божественное, Последнее. И, увлеченный поисками, я потерял себя самого».

Широко раскрытыми глазами посмотрел Сиддхартха вокруг, лицо его осветила улыбка, глубокое чувство пробуждения после долгого сна заполнило его от головы до пят. И он пошел дальше, пошел торопливо, как человек, знающий, что нужно делать.

«О, — думал он, глубоко дыша, — теперь я не позволю Сиддхартхе ускользнуть от меня! Я не желаю больше занимать свой ум Атманом и страданиями мира. Я не желаю больше умерщвлять и разрушать себя, чтобы среди обломков найти тайну. Я не желаю больше учиться ни у подвижников, ни у кого-либо еще, мне не нужны больше ни Йога-Веда, ни Атхарва-Веда, ни какое-либо другое учение. У себя самого хочу я учиться, учеником себя самого хочу я стать, чтобы познакомиться наконец с самим собой, постичь тайну Сиддхартхи».

Он озирался вокруг, словно впервые увидел мир. Мир был прекрасен! Пестрым, странным и загадочным был он! Вот лазурь, там — золото, там — изумруд; текут реки и небо, дремлют леса и горы — все было прекрасным, все было волшебным и таинственным, и посреди этого великолепия — он, Сиддхартха, пробуждающийся, на пути к самому себе. Все это словно впервые проникло в его душу; леса и реки, лазурь и золото не были больше колдовством Мары, пеленой Майи, не были больше бессмысленным и случайным многообразием мира явлений, недостойным взора глубоко мыслящего брахмана, который отвергает многообразие в поисках единства. Лазурь была лазурью, река была рекой, и если и в том, и в другом Сиддхартха чувствовал незримое присутствие единого, божественного начала, то ведь это и было сутью Божественного, его способностью быть то золотом, то лазурью, там быть лесом и небом, а здесь — Сиддхартхой. Суть вещей была не где-то за их пределами, она была в них самих, во всем.

«Каким же глухим и бесчувственным я был! —думал он, широко шагая. — Читающий письмена не презирает в поисках смысла знаки и буквы, не называет их обманом, случаем, ничего не заключающей оболочкой, но читает их, проникаясь к ним уважением и любовью. Я же, вознамерившийся прочесть книгу жизни и книгу собственного существа, — я презирал, в угоду некоему заранее предполагаемому смыслу, знаки и буквы, я называл мир явлений обманом, называл свои глаза и свой язык случайными и бесполезными вещами. Нет, с этим покончено, я проснулся, я в самом деле проснулся и только сейчас обрел жизнь».

При этой мысли Сиддхартха застыл на месте, словно увидел прямо перед собой на дороге змею.

Ибо внезапно ему стало ясным также и то, что он в самом деле подобен пробудившемуся ото сна или вновь рожденному и должен был начать свою жизнь еще раз и с самого начала. Утром, когда он покидал Джетавану, рощу Возвышенного, уже на пути к пробуждению, уже на пути к себе самому, его намерение вернуться после долгих лет подвижничества на родину, к отцу, казалось ему естественным и само собой разумеющимся. Теперь же, как раз в тот самый миг, когда он остановился, словно путь ему преградила змея, он как будто стряхнул с себя остатки сна, мешавшие сделать еще одно открытие: «Ведь я больше не тот, кем был, я больше не аскет, не священник, не брахман. Что же я стану делать у отца? Учиться? Приносить жертвы? Заниматься самоуглублением? Но со всем этим покончено, все это лежит в стороне от моего пути».

Сиддхартха не шевелился. На мгновенье, короткое, как взгляд или вздох, сердце его сжалось от холода, он почувствовал, что оно зябнет в груди подобно маленькому зверьку или птице: он понял, как он одинок. Долгие годы у него не было родины, и он не чувствовал этого. Теперь он это почувствовал, Всегда, даже в часы самоуглубления, в самые плодотворные из них, он все же оставался сыном своего отца, брахманом, человеком, принадлежащим к высшему сословию, дваждырожденным. Он глубоко вздохнул и, вновь на миг ощутив холод, поежился. Не было на свете человека более одинокого, чем он, ни среди знатных родом, ни среди ремесленников — ибо и те и другие находят прибежище в кругу подобных себе, живут одной с ними жизнью, говорят на одном языке, — ни среди брахманов, объединенных принадлежностью к одному сословию, ни среди саманов, прибежищем для которых служит их братство. Даже самый одинокий отшельник в лесу не был так одинок: его прибежище, его родина есть принадлежность к сословию таких же, как он сам. Говинда, став монахом, обрел великое множество братьев, носивших такое же, как и он, платье и породненных единством веры и языка. А он, Сиддхартха, — к какому сословию принадлежит он? Чья жизнь станет его жизнью? Чей язык станет его языком?

Из этого короткого мгновения холода и страха, когда окружающий мир отпрянул от него и он стал подобен в своем одиночестве первой звезде на вечернем небосклоне, из этой пучины, в которую увлекли его беспощадные мысли, Сиддхартха вынырнул совершенно другим — сжатым в твердый комок, ближе, чем когда-либо, к собственному Я. Он понял: это был последний озноб пробуждения, последняя грань, отделяющая сон от бодрствования, последняя судорога рождения. И он тотчас же отправился дальше, зашагал быстро, нетерпеливо, и цель его была так же далека от родного дома, от отца, как и от Джетаваны, оставшейся позади, в его прежней жизни.




Поделитесь с Вашими друзьями:
  1   2   3   4   5   6


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница