Я приду снова Пролог



страница12/12
Дата22.04.2016
Размер3.42 Mb.
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12
Глава 19

В те годы, несмотря на постоянное внутренне сопротивление, даже Филипп готов был беспрекословно следовать наставлениям мистера Паркера. Весной по его рекомендации, состоялись две выставки гобеленов малоизвестного, но очень талантливого художника. Первая — у нас в «замке», вторая — в Мадриде. Приглашения на первую, неофициальную, получили лишь избранные. Им, по нашей задумке, предстояло разнести слух о восходящей звезде. На вторую, мадридскую, высший свет ломился уже без приглашений. Себя мы объявили меценатами — первооткрывателями, утаив, естественно, кровную финансовую заинтересованность.

Гобелены были и в самом деле великолепны. В те годы, когда общее напряжение — войны, революции, крушение отдельных судеб и всего народа в целом раздирало обнажённые человеческие нервы, этот праздник цвета, эти островки покоя и умиротворяющей красоты действовали на людей, как целебный бальзам. Его хотелось впитывать часами и чувствовать, как затягиваются нанесённые жизнью душевные раны.

Многие готовы были тут же, заплатив любую цену, прихватить парочку сокровищ домой и там, в тёплом, уютном одиночестве пестовать и ублажать уставшую, изболевшуюся душу. Но у нас были строгие инструкции, авторитет которых оказался сильнее трудно преодолимой людской жадности.

Лишь весной наш художник получил разрешение начать продажу своих работ по принципу аукциона. Почти вся коллекция разошлась по рукам в течении первых двух недель. Один гобелен, по совету Паркера, был подарен музею Прадо. Три, больших и красивых, — особо влиятельным особам в качестве благодарности за будущую поддержку, но самый лучший получили естественно мы, глубокоуважаемые меценаты.

Мистер Паркер похвалил послушных предпринимателей за грамотное выполнение инструкций и в награду пообещал дальнейшее руководство делом.

В то же самое время Мигель начал обучать меня основам бухгалтерского учёта, и это, как ни странно, оказалось самым страшным испытанием в моей жизни. Даже правила хорошего тона под руководством Элеонор не вызывали такого бурного протеста, как эти дурацкие расчёты.

— Мама, я объяснил тебе уже четыре раза, куда надо заносить долгосрочные инвестиции, а куда — одноразовые траты. Почему ты пишешь это опять не в ту графу? О чём думает твоя голова?

— Сынок, она вообще не думает. Мои старые, заржавевшие мозги зацепились друг за друга и больше не крутятся. И почему я вообще должна этим заниматься?

— Не хочешь — не занимайся. Предоставь сеньору Гомесу надувать вас и дальше по полной программе... а свою заржавевшую голову помести в кресло у камина и займи её вязкой тёплых чулок.

— Терпеть не могу вязать чулки. От этого дурацкого занятия пальцы болят.

— Так что у тебя заржавело? Мозги или пальцы?

— И то, и другое.

В такие минуты я лопалась от злости на саму себя, на собственную беспомощность и безграничную тупость, с трудом преодолевая желание выбросить в окно всю эту отвратительную кипу бумаг... а вслед за ними Мигеля и бесстыжего Гомеса, не удосужившегося родиться честным человеком.

— А знаешь, сынок, — ныла я самым подхалимским голосом. — говорят, даже самого тупого и зловредного мопса, если проявить достаточно терпения, можно научить подносить хозяину тапочки. А ты...

— Слушай ты, мопс... Я пошёл на прогулку, а ты... бери в зубы тапочки и учись их носить. К моему возвращению они, тёпленькие и чисто вылизанные, должны стоять у дверей. Не научишься — отправлю на стажировку в гарем.

— Ну, ты и злопамятный!

— А вот какой есть.

К возвращению Мигеля заскорузлые, изжёванные и обслюнявленные тапочки отдыхали на пороге гостиной, а я, измученная непомерными мозговыми усилиями, сидела в кресле и... вязала чулок.

Под конец всё же народная мудрость опять оказалась на высоте — не прошло и месяца, как я обучилась этой сложнейшей собачьей премудрости.

Не подвела народная мудрость, к сожалению, и в отношении Филиппа. На каждую бочку мёда найдётся своя ложка дёгтя. С ним дела обстояли всё хуже и хуже. У моего мужа хватило изобретательности и энергии отвоевать у приказчика наше имущество, но заниматься им он категорически не хотел. Высокомерные предки бдительно наблюдали со своих портретов за Филиппом XV, и под их всевидящим оком он так и не посмел замарать «торговлей» свои тонкие, аристократические руки. Одного не понимал мой потомственный аристократ: как может его жена, не стесняясь ни прислуги, ни портретов, ковыряться целыми днями в своих бумагах и пересчитывать деньги.

— Знаешь, я смотрю на тебя и, честно говоря, искренне сочувствую.

— В чём же мне, милый, так не повезло?

— С мужем, дорогая, с мужем. Тебе нужно было в своё время выйти замуж за мистера Паркера. Сидели бы долгими зимними вечерами дружно взявшись за руки, и составляли бухгалтерские отчёты.

Я вздрогнула от неожиданности — Филипп приблизился вплотную к опасной черте. Что это — звериная интуиция, или случайно попавшая в цель невинная шутка?

По сути, он не был так уж и не прав. Когда-то в детстве я мечтала выйти замуж за «нормального еврейского мужчину». Он вполне мог оказаться похожим на мистера Паркера, естественно, не внешностью, а характером. Мне, в отличие от Филиппа, не нужно было выворачивать себя наизнанку, приспосабливаясь к новым условиям жизни. Я родилась и сформировалась в среде, где умение трудиться, творить и зарабатывать деньги считалось почётным. Стыдно было быть бедным, бездарным и ленивым. Судьба под конец жизни вернула меня туда, откуда безжалостно вырвала сорок лет назад. Наконец, я жила и дышала полной грудью... а мой муж с замороченной предками головой чахнул день ото дня, превращаясь постепенно из Бахуса в козлоногого, вечно пьяного Сатира.

Неутомимая карусель жизни несла меня по замкнутому кругу. Её однотонное, скрипучее кружение было остановлено новым, сокрушительным ударом.

Открытое письмо на столе... неровный, заваливающийся на бок почерк Элеонор...

«Он бросил меня... мой муж... твой отец... Врач сказал — умер от разрыва сердца.

С лошади падал уже мёртвым... писать дальше не могу. Плохо с сердцем.

Даже сейчас, по прошествии года, я тоже не могу об этом писать. Плохо с сердцем.

...Девятый день после смерти отца... Я стою перед свежей могилой, и по лицу стекает дождь, перемешанный со слезами. Это плач по отцу, по пустоте и незащищённости, по единственному в мире человеку, признавшему моё право оставаться самой собой. Это плач по одинокой, запутавшейся во лжи жизни.

Машинально читаю надгробные надписи: «Мигель-Эстебан-Родриго де Гардо» и рядом — «Мария-Эстрелла-Регина де Гардо»

Почему у них с бабушкой одинаковые инициалы? Почему они, разорвав мою суть на две половины, спрятались под этими проклятыми камнями, так и не научив, как с этим жить дальше?

После похорон все разъехались по домам. Я задержалась на пару недель у Элеонор, надеясь уговорить её переехать ко мне.

— Елена, родная, оставь меня, пожалуйста, в покое. Моё место здесь, рядом с ним. До конца.

Мутные, редкие слезинки, просачиваясь из полуприкрытых глаз, застревали в косых морщинках, так и не добежав до подбородка.

— Почему он умер так быстро, почему ушёл, не попрощавшись? Так ничего мне и не сказал...

Я обнимала её сгорбившиеся, внезапно высохшие плечи, гладила поседевшие волосы и не находила слов утешения. Бедная, обездоленная женщина! Как глупо и жестоко обошлась жизнь с ними тремя. Мама, всю жизнь любимая этим случайным мужчиной, так никогда и не узнала о подаренном ей счастье. Элеонор, посвятившая всю себя мужу, так и дождалась ни любви, ни признания. А он... боже, с каким восторгом и нежностью он вглядывался в личико Норберта, проводил пальцами по бровям и щёчкам. Шутил, вызывая улыбку на знакомых мне с детства капризно изогнутых губках. Он впервые знакомился с лицом женщины, о которой грезил всю жизнь. Чем я могла утешить Элеонор?

— А может для него так лучше? Он не мучился, даже не успел испугаться. Просто взял и умер. Было бы гораздо страшнее, если бы он, как его отец, много месяцев провёл парализованным в постели.

Не могла же я сказать ей правды. Сказать, что она, как бабушка, могла бы принять его мычание за объяснение в любви, а потом обнаружить, что он зовёт совсем другую, чужую женщину.

Мы сидели, прижавшись друг к другу плечами, и каждая думала о своём. А потом вдруг поменялись ролями. Элеонор вытирала рукой слёзы, застрявшие в моих морщинках и убеждённо шептала в ухо:

— Не убивайся так. Ведь ты же не одна. У тебя есть Филипп, дети, внуки. Посмотри, на кого ты стала похожа. Тебе ещё рано стареть.

— Не у меня, а у нас с тобой есть дети и внуки. Мы должны ещё дождаться и воспитать внучек — Элеонор и Елену. Девочки нам обещали.

Я опять совершаю знакомый с детства путь — из дома в «замок». Да, именно так — из дома. Замок Филиппа, переполненный его прошлым, так и остался для меня чужим. Карета медленно катила туда, куда совсем не хотелось возвращаться. Зачем мне этот пустой, холодный, покрытый вековой пылью дом? Мигель сразу после похорон уехал на стажировку в Америку к мистеру Паркеру, обещав отцу вернуться через полгода на родину и поступить на государственную службу. Девочки погрузились с головой в семейные заботы, и только Филипп, унылый и несчастный, с нетерпением ждал моего возвращения. Ему нужен был кто-то, кому он ежевечерне выплёскивал бы на голову свои сожаления о неудавшейся жизни и чувство вины перед предками.

А для чего мне вообще жить дальше? Все успехи и поражения, все разочарования и надежды остались в прошлом. Всё один раз уже было. Впереди маячат пустота и скука. Хорошо бы сейчас умереть, закрыть глаза и исчезнуть. По мне погрустят немножко Мигель и Мария, прольёт пару пьяных слезинок Филипп, капризно скривит губы Франческа, но это всё ерунда. Дети отряхнутся и займутся своими делами дальше. Филипп... не знаю, может, оставшись один, он с повинной вернётся в Мадрид и предложит свои услуги новому правительсву... Скука, тоска, камень на шее и звон в ушах...

Единственный уголок в мире, мастерская, увешанная тёплыми, мягкими гобеленами, радовала своим приближением.

Я стою посередине мастерской и чувствую, как комок, подступающий к горлу, давит на сердце и отнимает руки. Нельзя было сюда приходить. Каждая пылинка, каждый клочок ниток вызывают острую ностальгию по прошлому. Отец, обнимающий Элеонор за плечи, её по-девичьи порозовевшие щёки... Как они оба были красивы. Он, приблизившийся вплотную к семидесяти, умудрился сохранить моложавую стройность, лишь слегка подсохнув и ссутулившись. Только волосы... густые, как в молодости, стали совершенно серебряными. Как подходило это серебро к его серо-голубым глазам! А Элеонор... ещё год назад высокая, статная с абсолютно свежим лицом и гладко зачёсанными волосами... Как она смотрела на своего мужа!

Я присела на свободный стульчик у незаконченного гобелена. Перед глазами то медленно и плавно, то резкими рывками проносились картины из прошлого.

Отец, слившийся воедино со своим жеребцом, и две одинаковые гривы, уносимые ветром... гордо поднятый профиль: «...на дуэли не стал бы с ним драться. Дворяне не дуэлируют с простонородьем»... сильные, надёжные руки, поддерживающие моё спотыкающееся, напившееся тело: «...да не задирай ногу так высоко. В таком состоянии две ступеньки всё равно не одолеешь»... Наша первая встреча и первые слова, обращенные ко мне: «Через пару лет, когда немножко подрастёшь, я отвечу на все вопросы, которые крутятся у тебя в голове, а сейчас прошу об одном — не бойся меня. Я не причиню тебе зла. Надеюсь, со временем мы станем друзьями».

Папа, ты выполнил своё обещание. Ты ответил на все вопросы, и мы стали самыми близкими друзьями.

Прошлым летом ты пережил здесь последний всплеск активной, наполненной творчеством и страстью жизни. Впервые оценил по достоинству свою жену, впервые увидел улыбку женщины, очаровавшей тебя, девятнадцатилетнего мальчишку, почти полвека тому назад. Что ты чувствовал, возвращаясь домой? Может то же, что и я сейчас? «Зачем жить дальше? Всё один раз уже было. Ждать больше нечего». Приехал домой, подвёл итоги и умер. Допел мелодию, оборвав её на самой красивой ноте.

Если так, то пусть холодная земля будет тебе пухом. В этот момент я окончательно приняла и смирилась с его смертью.

Мысли опять вернулись к гобеленам. Странно. Неужели душе так темно и тошно, что даже они не в состоянии её ни освежить, ни порадовать? Куда подевалось их чарующее свечение? Я переходила от одного станка к другому, но, ни одна работа не заговорила со мной, ни одна не посочувствовала и не утешила. Может в это время дня в мастерской слишком темно?

Я собрала в стопку рисунки, приготовленные художником, вернулась домой и разложила их на полу перед окном в свете неяркого, задёрнутого тонкими, прозрачными облачками солнца. Света было достаточно, но картины по-прежнему молчали.

Скрипнула дверь... У меня за спиной покачивались две нетрезвые ноги.

— Не устаю тебе удивляться. Женщина с двойным дном.

— Это как?

— Очень просто. Снаружи — романтичная, нежная, до сих пор ещё достаточно привлекательная, а внутри — охотничья собака, вернее — английский бульдог. Вцепившись зубами в с свою жертву, не выпустишь её, пока не затерзаешь до смерти.

— Что ты имеешь ввиду?

— Эти картины. Неужели сама не видишь, что в твоём художнике лопнула пружина, как впрочем, и в тебе самой. Они пусты.

— А что же теперь с ними делать?

— А что делают с пустыми, ненужными вещами? Выбрасывают на помойку.

— А на что мы будем жить?

— Не говори глупостей. На нашу, более чем скромную жизнь, вполне хватит того, что есть. Всё равно недолго осталось.

Меня поразило спокойствие, с которым он говорил о приближении конца.

— А чем же тогда заниматься? Не пить же вино с тобой на пару с утра до вечера?

— А почему бы и нет? Вдвоём грешить веселее.

— А может, лучше поехать в путешествие? Например, в Италию. Помнишь, как нам было хорошо в Венеции?

— Когда это было... Тогда нам везде было хорошо. А что сейчас? Дышать гнилью веками нечищенных каналов или шляться по узким, грязным улочкам, спотыкаясь о развалившихся на дороге нищих? Нет уж. Лучше сидеть дома и пить вино.

Филипп повернулся к окну, наблюдая за выскользнувшим из паутины облаков солнцем.

— А знаешь, старушка. Хватит преклонять колени перед этими сокровищами. Не стоят они твоих стараний. Пошли-ка лучше гулять.

Он протянул мне обе руки и помог подняться на занемевшие в неудобной позе ноги...

Два дня спустя состоялась встреча в мастерской с папиным художником. Он выглядел усталым и растерянным.

— Ну что, графиня, вам тоже не понравились мои новые рисунки?

— А кому ещё они не понравились?

— Мне самому. Что-то совсем перестало получаться. Знаете, похоже, мне очень не хватает Вашего отца. Он так тонко чувствовал цвет, композицию... Да нет, пожалуй, дело не в этом... Просто его присутствие меня вдохновляло. Он в меня верил, и это очень помогало. Сейчас его нет, и всё валится из рук. Даже не знаю, что и делать.

— Честно говоря, я тоже не знаю. Первые были совсем другими. И потом... Следующая выставка должна состояться через три месяца. Договор заключён, деньги заплачены, приглашения разосланы... Нам не успеть начать всё с нуля.

— А как же быть?

— Боюсь, придётся выставить то, что есть. Будем надеяться, публика не сразу заметит разницу.

В назначенный срок мы отправились в Мадрид готовить выставку. Мы — это художник, сеньор Гомес, несколько рабочих и я — представитель семьи меценатов. Художник готовил её со знанием дела — подбирал по цвету, размерам и сюжетам, учитывал освещение и прочие эффекты восприятия, и, тем не менее, публика сразу заметила разницу. Разочарованные гости, скучая, бродили по залу, обмениваясь далеко не лестными замечаниями, и ничего не покупали. Автор пытался потоком красноречия возместить иссякший талант, но публика, вежливо выслушав его объяснения, торопливо разъезжалась по домам, оставляя нас наедине с непризнанными ею шедеврами.

Через неделю стало ясно — на этот раз мы с треском провалились. Оставаться дольше не имело смысла. Я дала указание снизить цены до предела, продать то, что удастся, а остаток через некоторое время отвезти на ближайшую ярмарку.

Домой вернулась на неделю раньше намеченного срока.

Последние ступеньки преодолевались с трудом. Ноги казались одновременно ватными и непомерно тяжёлыми. Ещё пару шагов, и желанное кресло примет меня в свою тёплую, мягкую глубину.

С грохотом распахнувшаяся дверь спальни чуть не сбила с ног. Молодая горничная, топоча по паркету толстыми босыми пятками, в панике промчалась по коридору и скрылась в бельевой комнате. Её рыхлый, бесформенный зад, едва прикрытый накинутой на голые плечи юбкой, колыхался и подпрыгивал в такт с отбивающими дробь белыми ляжками. Боже, какая гадость! Это чудовище с поросячьими глазками в моей кровати и с моим мужем!

Ничего не понимая, вернулась назад, присела к столу в своём кабинете и прикрыла глаза. В этот момент я испытывала всё что угодно, только не ревность. Когда-то, во времена Шанталь, всё было иначе. Филипп был влюблён. Он предпочёл меня молодой женщине, пусть не очень умной, но невероятно привлекательной, а сейчас... Что это? Зачем ему нужен этот огрызок с коротким носом, придавленным двумя рыхлыми, подпрыгивающими на ходу щеками?

Я сидела у стола, машинально перебирая лежавшие на нём бумаги. Дверь, противно скрипнув, впустила в кабинет полупьяного Филиппа. Некоторое время он молча раскачивался у меня за спиной, а потом перешёл в наступление:

— Ну что, бульдог. Опять вцепилась в свои бумажки? Можешь разжать зубы. Они тебе больше не понадобятся.

— Кто? Зубы?

— Насчёт зубов не знаю, а бумажки точно не понадобятся.

— Почему?

— Потому что у тебя больше нет собственности. Позавчера я всё проиграл в карты. Подчистую.

— Неужели эта красавица так дорого запросила за свои услуги?

— Заткнись...На... Читай.

Филипп бросил на стол скомканный лист бумаги, исписанный мелким, решительным почерком Мигеля.

Он сообщал, что принял окончательное решение не возвращаться в ближайшие годы в Европу. Мистер Паркер предложил ему работу в своём концерне. Вначале он будет одним из главных управляющих, а со временем станет компаньоном, ведь наследников мужского пола у Паркера нет.

Я почувствовала, как у меня перехватило дыхание. Мигель остаётся в Америке... А как же я без него? Ведь у меня больше никого не осталось... Этого не может быть...

Поток отчаяния прервал громкий, визжащий голос Филиппа:

— Мерзавец, подонок, негодяй! От всего этого на расстоянии несёт твоим мистером Паркером. Граф де Альварес на службе у мерзкого, вонючего еврея!

Я была в таком шоке, что вопросы, слетавшие с онемевших губ, не имели ни смысла, ни значения.

— А почему евреи вонючие?

— Это мерзкие, грязные твари. У них нет ничего святого. Только деньги. Золотые дукаты вместо глаз. Ни чести, ни совести! Сперва прикормил моего сына, как бродячую собаку, а потом украл.

.....

— Это ты во всём виновата. Распустила мальчишку, воспитала продажной, беспринципной тварью... Хотя чего ещё можно от тебя ожидать? Думаешь, я не видел, как ты смотрела на этого Паркера и облизывалась, слушая его разглагольствования о деньгах и политике, как ты вообще смотрела на всех мужчин, говоривших тебе комплименты и целовавших ручки. Всё видел, но молчал, потому что знал — ты такая же, грязная, безнравственная потаскуха, как твоя мать. Яблоко от яблони недалеко падает.



В этот момент я поняла, что всё кончено. Не хочу слушать этот срывающийся на визг голос, не хочу смотреть на нацеленный мне в лицо длинный указательный палец, вообще больше ничего не хочу и... не могу. Только покоя и тишины.

— Моя мать не была ни грязной, ни безнравственной.

— А кем ещё была эта молодая тварь, выбросившая внебрачного ребёнка на помойку?

— Она была замужней еврейской женщиной, матерью двоих детей, случайно изнасилованной моим отцом во время погрома.

Наконец наступила желанная тишина.

— Что ты сказала?

— То, что слышал.

Филипп, бледный с трясущимися губами, ещё с минуту раскачивался у моего кресла, а потом резко повернулся и вышел из комнаты.

Вот и всё.

Часа через два, протрезвевший и осунувшийся, он вернулся обратно.

— Значит так. Я уезжаю. Вернусь через неделю. У тебя достаточно времени, чтобы собрать свои вещи и навсегда покинуть мой дом. Так, чтобы ни малейшего следа твоего пребывания здесь не осталось. Сына у меня больше нет. И жены тоже. Я вас проклял и что с вами обоими будет дальше — меня не интересует.

....— Последнее требование... или, если хочешь, просьба... Хотя, просить о чём-либо женщину без стыда и совести, скорее всего, бесполезно.

— О чём ты хочешь меня попросить?

— Не пытайся вступать в контакт с дочерьми. Исчезни. Навсегда исчезни из их и моей жизни. Не надо им знать этой грязи. Пусть живут спокойно, ни о чём не подозревая. Так для них будет лучше.

— Ладно. Обещаю не искать с ними встречи. Прощай и прости, если сможешь.

— Не смогу. Никогда не смогу. Предательство длинною в жизнь.



Глава 20

Данная на сборы неделя подходила к концу. В первый же день отправила письмо Элеонор, предупреждая о своём приезде. Упаковала портрет прабабушки и свой портрет — круглый медальон размером с ладонь, оправленный в простую деревянную рамочку. Все личные вещи уместились в двух среднего размера деревянных сундуках.

Последний раз в жизни возвращаюсь из «замка» домой. Я знаю эту дорогу наизусть, до последнего камня, до последнего поворота. Впервые проехала по ней двенадцатилетним ребёнком, переполненным первой влюблённостью и радужными надеждами. Сегодня — пятидесятилетней женщиной, уставшей от тревог и несбывшихся надежд.

Впрочем, зачем я вру самой себе, зачем эта никому не нужная патетика? На самом деле все мои надежды сбылись, все кроме одной — Филипп не простил многолетней лжи. В глубине души всегда теплилась надежда, что его привязанность окажется сильнее предрассудков. Что, в конце концов, за беда — лишняя пара капель чужеродной крови. Человечество тысячелетиями занималось кровосмесительством, и боги, конкурируя друг с другом, с любопытством наблюдали за результатом: чья кровь окажется сильнее, чья суть победит. Надеялась, что после всего пережитого вместе, моё происхождение уже не имеет никакого значения.

И опять я зачем-то вру. Ещё отец предупреждал, что Филипп фанатически предан своему роду, его чистоте и традициям, и у меня было достаточно возможностей убедиться, что годы не изменили его ни на миллиметр. Так на что я рассчитывала, провоцируя последний взрыв? На чудо?

Равномерное покачивание кареты... ритмичный скрип плохо смазанного колеса... резь в глазах и пощипывание в носу... Проснулась уже на подъезде к дому.

Элеонор встречала меня на пороге, как я когда-то встречала Филиппа, провела в гостиную и напоила чаем.

— А теперь рассказывай, что случилось. Судя по багажу, ты приехала надолго.

В ближайшие два часа она узнала всю историю моей жизни. От начала и до конца.

— И что же, детка, нам теперь делать? Неужели это конец?

— Да, милая, это конец.

И опять мутные, водянистые слезинки, вытекавшие из её глаз, застревали в избороздивших лицо морщинах.

— Ладно, как говорят старики, утро вечера мудренее. Пошли спать. У нас впереди годы, чтобы вдосталь наговориться.

Утром, после завтрака, я отправилась в парк за своим дневником. На этот раз не пришлось кружить по дорожкам в поисках раздвоившегося дерева. Оно само вышло мне навстречу. Боже, каким оно стало большим и старым... и почему-то прямым. Наклонившись к стволу, разглядела новые ветки, выброшенные обрубком. Надо же. Он не сгнил и не засох. Отдохнув пару десятков лет, залечил старые раны и пустил новые побеги. Вот это живучесть! Мне бы так.

Присев на землю у старых корней, задумалась о прожитой жизни. Несколько раз она предоставляла мне возможность сказать Филиппу правду. Первый раз — до свадьбы. Не бежать в кусты, а довести разговор до конца. Второй раз — перед аудиенцией у Фердинанда, и третий — после неё. Что было бы, если бы я тогда на это решилась? Да ничего. Ни Франчески, ни Марии, ни Мигеля. Не было бы ни путешествий в цветные озёра, ни ревности к Шанталь, ни музея Прадо, ни лицеев для среднего сословия... вообще ничего бы не было. Вместо всего этого — унылая, монотонная жизнь рядом с тёплым, уютным, как домашние тапочки, уравновешенным до тошноты мужем. А как прожил бы свою жизнь Филипп? Рано или поздно женился бы на одной из светских Шанталь. Пару лет с восхищением заглядывал бы в зелёные, кошачьи глаза, целовал тонкие, нежные руки, заткнув уши ватой, чтобы не слышать глупого, назойливого мяуканья, а потом помчался бы искать утешения у весёлых куртизанок или толстопятых горничных. Было бы нам обоим лучше от моей правды? Вряд ли, хотя Филипп наверняка думает иначе.

Тяжело поднявшись с земли, откопала дневник и печально поплелась домой. Следующие дни, запершись в комнате, перечитывала свою историю, пытаясь понять, зачем под конец жизни разразилась никому не нужной правдой.

...Наизусть перечитывала строчки из письма Мигеля:

« Я принял окончательное решение в ближайшие годы не возвращаться в эту протухшую, извоевавшуюся до полного изнеможения Испанию. Служить расшатавшемуся, постоянно переходящему из рук в руки трону, вечно сменяющемуся правительству и не знать, кто станет твоим хозяином завтра... Нет, это не для меня... Познакомившись с экономической системой Америки, я понял, что только тут есть шанс на интересную, приносящую реальные плоды работу и жизнь...»

Ни одного тёплого слова, ни сочувствия, ни сожаления, а ведь он прощался со мной навсегда! Разве так можно?

Это повальное предательство! Бабушка и папа, потеряв интерес к жизни, сбежали на кладбище, скрывшись под помпезными надгробьями, украшенными золочёными инициалами « М. Э. Р. де Г.». Мигель затерялся за океаном, отбросив меня в сторону, как истёртую, ставшую тесной детскую курточку... Почему ни кто из них не подумал, как больно и страшно оставаться одной? Мне хотелось тишины и одиночества? Я их получила. Сполна.

Мы с Элеонор совершаем обязательную дневную прогулку по парку, изредка обмениваясь замечаниями о погоде, природе и прочей ерунде. Прервав очередное затянувшееся молчание, Элеонор решительно остановилась и повернула меня лицом к себе.

— Я давно хотела спросить, почему никто из вас не решился рассказать мне правду о твоей матери? Неужели в этой семье мне настолько не доверяли? Думали, разнесу сплетню по всему свету?

— А что бы это изменило в твоей жизни?

— Всё.


— Как?

— Как? Знаешь, как я жила все эти годы? Бог покарал меня бесплодием, а мой муж привёз домой «плод своей романтической любви», ребёнка, родившегося до нашей свадьбы. Он любил женщину, на которой не смог жениться, а меня выбрал в качестве прикрытия. Я всю жизнь сходила с ума от ревности, гонялась за призраком несуществующей возлюбленной. Мигель уезжал на несколько дней, возвращался счастливый и рассказывал про какие-то дурацкие купола, а я думала: «Зачем врешь? Я ведь не задаю тебе никаких вопросов. Был у своей любовницы, ну и молчи. Зачем унижаешь меня вдвойне — изменяешь и врешь». Слышать не могла этого вранья, перебивала первой, пришедшей в голову глупостью. А они, мать и сын, пожимали плечами и смотрели на меня, как на полную идиотку.

Знаешь, как было тяжело. Я отошла от него на длиннющую дистанцию, спряталась в своей жизни, как в коконе. Многие годы мы были совершенно чужими, хотя, лучше моего мужа для меня никого не было.

Я вспомнила, как гонялась за призраком тайной возлюбленной Филиппа. Мне хватило полугода, чтобы расчесать тело до незаживающих болячек. Бедная, откуда у неё взялись силы прожить с этим всю жизнь и сохранить при этом доброту и разум, вышивать замечательные картины, часами ловить отблески солнца на водяной лилии, музицировать, придумывать особые рецепты для красок и любить моих детей?

— Элеонор, а почему ты так запаниковала, заметив моё сходство с прабабушкой?

— Почему запаниковала? Да очень просто. Моя свекровь всю жизнь твердила об этом сходстве, а я его никогда не замечала. В детстве у тебя действительно были отцовские глаза и больше ничего. Ничего общего с лицом на портрете. Думала, это бабушкина хитрость, попытка отвлечь внимание окружающих от какой-то реальной персоны.

Была уверена, что ты как две капли воды похожа на свою мать, и он, твой отец, встречаясь с ней лишь изредка, имеет возможность любоваться любимыми чертами каждую минуту. Поэтому и запаниковала. Значит, не маячила она постоянно у него перед глазами... Не обижайся. Я говорю с такой злостью не о твоей маме, а о женщине, которую сама придумала.

— Я не обижаюсь, потому что знаю, как сильна злость на женщину, к которой ревнуешь. Сама прошла через это. Дважды.

Мы молча прошли до конца аллеи и повернули обратно.

— Скажи, а что стало потом с твоей мамой?

— Не знаю. Я больше её никогда не видела.

— Но хоть помнишь её немножко?

— Помню. До последней чёрточки, до запаха. Особо остро прочувствовала её боль, когда родила своих детей. Представила, как в один прекрасный день приходят чужие люди и насильно отнимают у меня одного из них. Ужас. Как она с этим жила дальше?

— Бедная женщина.

По щекам Элеонор опять побежали слезинки.

— Боже, как мне жалко всех нас. Себя жалко, тебя и её тоже. Если бы я тогда знала правду!

Мы брели по дороге, понуро свесив головы и задавая себе один и тот же вопрос: «Не слишком ли высока цена, которую мы платим за ложь, свою и чужую?»

Один день нанизывался на другой, вытягиваясь в длинную, монотонную цепочку, наполненную грустью и сожалениями о прошлом. Казалось, мы уже обо всём переговорили, но не проходило и дня, что бы у одной из нас не всплывал в памяти очередной эпизод:

— А помнишь, тогда.... Что это было на самом деле?

В один из таких дней Элеонор, пристально посмотрев мне в глаза, как бы невзначай, спросила:

— Неужели черты твоей матери не проявились ни в одном из детей... или внуков?

— Проявились. У Норберта. В нём много от моей мамы и от старшего брата.

— Я так и думала. Ты смотрела на него совсем не так, как на других детей... и твой отец тоже.

— Ты права, он практически впервые увидел лицо женщины, с которой, полвека назад в полном безумии провёл несколько диких минут, и которая, против воли, одарила его таким разветвлённым потомством.

— Да. Я это заметила.

....и минуту спустя добавила:

— Пожалуй, Филипп прав. Не нужно Франческе ничего знать. Добра ей это не принесёт.

Обычно скуповатая на объятия и ласки, я обняла Элеонор, прижавшись головой к её плечу:

— Родная моя, почему я раньше не знала, какая ты умница?

— Ладно, ладно. Теперь знаешь. Как говорят в народе, лучше поздно, чем никогда.

Не обращая внимания на наши печали, время продолжало предопределённое ему природой круговращение, подлечив на ходу мою уставшую от сомнений и угрызений совести душу. Пришла пора браться за решение практических вопросов. Не могу же я до конца жизни существовать на скромное наследство, оставленное отцом жене. Надежда на бабушкин «неприкосновенный запас» была не велика. Вряд ли он пережил политические и финансовые бури последних десятилетий, но навести справки всё же следовало. А вдруг....

Я собралась в дорогу, пообещав Элеонор вернуться, как только справлюсь с делами. Вопреки всем ожиданиям, спрятанные бабушкой деньги не только не растворились, но даже слегка подросли и припухли. Ах ты, старая хитрюга! Я слишком хорошо знаю тебя, что бы поверить, будто ты сама до такого додумалась. Ни ты, ни папа не имели ни малейшего представления о банковских операциях. Кем был твой таинственный наставник, придумавший и организовавший эту блестящую операцию? Было ли в твоей шкатулке действительно только два письма от бесследно заблудившегося в России старшего брата, или значительно больше? Ты говорила, он был очень опытным банкиром. Бабуля, почему ты так испугалась, когда я предложила заняться его поисками? Ещё одна тайна, бесследно исчезнувшая под позолоченными инициалами «М.Э.Р.де Г.»

Дома я застала Элеонор в полной растерянности. За обедом она задумчиво ковырялась вилкой в тарелке и, нанизав на неё пару ломтиков картофеля, забывала положить их в рот. Не выдержав царящего за столом напряжения, я отодвинула в сторону тарелку с едой, такой вкусной после двухнедельного рациона второсортных гостиниц, и выжидательно уставилась на свою мучительницу:

— Пожалуйста, не молчи. Что за новая беда у нас приключилась?

— Это не беда. Это письмо от Марии. Хочешь почитать?

— Но ведь она писала не мне?

— Нет. Она писала мне, но о тебе. Читай.

Взволнованно прыгающие, набегающие друг на друга строчки, множество исправленных и перечёркнутых слов в начале письма и решительная стройность и строгость букв в конце.



«...Папа сказал, что они с мамой расстались. Нет, не так. Он сказал, что мама предала нас всех, что она всю жизнь лгала, ведя предательскую двойную жизнь. Когда её ложь случайно открылась — в спешке сбежала, не пожелав вступать ни с кем из нас в какие-либо объяснения. Скрылась, заметя за собой все следы.

Я написала Франческе в надежде узнать у неё какие-либо подробности. Получила очень короткий и сухой ответ. Она полностью на стороне отца, очень ему сочувствует и жалеет. Более того, якобы всегда чувствовала, что мама не та за кого себя выдаёт. Всегда чувствовала в ней двойное дно. Короче, её, как и отца, не интересует ни где мама, ни что с ней. Я этому не верю. Может, я и не так умна, как Франческа, но умею чувствовать душу людей. В моей маме никогда не было двойного дна, она могла в чём-то запутаться, но не предать. Тётя Нора, ты единственный человек, кто может о ней что-то знать. Ведь кроме тебя у неё никого не осталось. Если увидишь маму, передай — я очень люблю её и очень волнуюсь.

Целую. Мария.

Р.S. Сегодня утром пришло письмо от Мигеля. Он тоже тревожится и ищет маму. Если найдёшь её, передай обязательно наши письма.

Мария.

Трясущимися руками развернула второе письмо, адресованное Марии:



« ... Я сообщил родителям о своём намерении остаться в Америке. По сути, я обращался только к отцу. Знал, что он никогда не смирится с моим решением и не простит. Маме я написал отдельно, но не отправил по почте. Отец никогда не отдал бы ей моего письма. Поручил одному из своих поверенных, отправлявшемуся в Испанию, посетить указанный дом и передать письмо графине в собственные руки. Адресата он не застал. Хозяин дома сообщил, что графиня здесь больше не живёт. Она бесследно пропала и никто не знает куда. Мария, я очень тревожусь за маму».

Мигель просил сестру связаться с тётей Норой, потому что только она может что-то знать обо мне.

Я несколько раз перечитала оба письма.

Какой всё же Филипп подлец! Я никому никогда не врала. Филипп ни разу не спросил о моей матери, я и не рассказала!

Хотя нет, врала. Дважды наврала Франческе. Один раз в беседке, а второй — держа на руках трёхмесячного Норберта. Она интуитивно почувствовала запах лжи. Она единственная, перед кем я виновата.

Вопрос Элеонор прервал моё покаяние:

— Ну и что ты собираешься делать?

— Написать письмо Мигелю.

— А Марии?

— Не имею права. Я обещала Филиппу не искать контакта с дочерьми.

Элеонор, так и не повернув головы, изогнула дугой правую бровь и стрельнула в меня светским «боковым» взглядом:

— Так ты и не искала. Это Мария нашла тебя. Разве ты обещала Филиппу не откликаться на письма дочери?

— Ну, ты и хитрюга. Найдёшь выход из любого положения. Конечно, напишу им обоим, хотя...

— Опять сомнения?

— Понимаешь, Мигель и Мария всё же очень разные. Он никогда не идеализировал отца, никогда не гордился своим происхождением и вековыми традициями семьи. Мигель уважал себя только за собственные заслуги, и кем были его предки — потомственными дворянами или евреями — никак не скажется на его самоуважении. Даже наоборот. Поможет. Окончательно избавит от навязанных ему отцом обязательств.

Мария другая. Для неё, как и для Франчески, Филипп всегда был вне конкуренции. Они обе родились графинями де Альварес и никогда, ни на минуту об этом не забывали. Девочки похожи на отца не только внешней, но и внутренней сутью. Унаследовали, правда, разные стороны этой сути. Франческа — жёсткую, высокомерную убеждённость в своей извечной правоте и привилегированности. Мария — умение сомневаться, понимать людей и дарить радость. Но сможет ли она смириться с унаследованным от меня еврейством? Нужно ли ей встревать в наши разборки с отцом? Выбирать, кто из нас прав, а кто виноват? Не знаю.

Очень тебя прошу, ответь лучше сама на её письмо. Напиши, что я жива и здорова, живу у тебя и со мной всё в порядке, а там будет видно. Она взрослая женщина. Пусть сама решает, как ей лучше.

...И Мария решила... До боли похожая на отца в молодости, с растрепавшимися на ветру волосами, она взлетает через две ступени на парадное крыльцо и... как вкопанная останавливается на пороге.

— Мама, ...

Мы уже два часа кружим по дорожкам парка, и я в третий раз рассказываю свою жизнь. Мария молча идёт рядом, не перебивая и не задавая вопросов. Только резкая складка между бровями и напряжённо выпрямленная спина выдают её волнение.

Подождав несколько минут, я первая прерываю ставшее невыносимым молчание.

— Ну и что ты об этом думаешь?

— Не знаю. Мне жаль вас обоих. Как глупо всё получилось. Разрыв после стольких лет жизни... Да, мне жаль вас обоих, но по-разному. Папу больше, чем тебя. Только не обижайся. Не потому, что я тебя меньше люблю. Просто вы очень разные. Ты сильнее, чем он. Ты помучаешься, пострадаешь, а потом поднимешься на ноги и пойдешь жить дальше, а он... для него это конец. Ему с этим уже не справиться.

— Откуда у тебя такая уверенность?

— Потому что я папу хорошо знаю. Помнишь, я была тогда ещё маленькой, он на какое-то время потерял к нам интерес и отдалился, а потом вернулся обратно и разрешил мне играть в его кабинете. Даже раздобыл где-то маленькое креслице и приставил к своему, вечно заваленному бумагами, письменному столу. Я пользовалась этой привилегией до самого конца, пока не вышла замуж и не уехала из дома. В последние годы мы много разговаривали. Папа часто рассказывал о своём детстве. После смерти родителей его воспитывал дядя — какой-то крупный политик. Воспитание заключалось в постоянных рассказах о величии рода Альваресов, их славных деяниях и особых заслугах перед троном. Папа должен был заучивать наизусть имена и героические свершения каждого предка в отдельности. Своего рода «Бытие мучеников»... Дядя даже определил место на стене для папиного будущего портрета... и для портрета его сына. Естественно, лишь после того, как они докажут своё право на подобную честь. Бедный ребёнок! Сейчас, когда я смотрю на своих мальчиков, понимаю, как этот старый дурак искорежил жизнь моему отцу, заморочив голову высокими идеалами и бескомпромиссными целями, практически лишив права выбора. Разве ты этого не знала?

— Знала, но надеялась... Надеялась, что когда-нибудь он проснётся и вернётся к своей истиной сути. Ведь на самом деле твой отец совсем другой человек.

— Да, другой. Но, похоже, от себя не «проснешься». Детство въедается в нас, как ржавчина. Ты ведь тоже навсегда осталась такой, какой была в детстве, вне зависимости от того, где жила — в еврейской семье или в испанской, в захудалом еврейском поселении, или при мадридском королевском дворе. Я тоже никогда не стану ни Франческой, ни Мигелем.

— А ты всё это раньше так же видела, или собрала воедино сейчас, после моего рассказа?

— Конечно, раньше я не знала причины, но знаешь... когда вы с папой занялись предпринимательством... Ты была такая счастливая, одухотворённая, а он... он мучился и стыдился. А теперь ещё Мигель и твоё прошлое. Ему больше не встать.

— А как ты? Я имею в виду твоё «сомнительное» родство с еврейским народом?

— Да какая мне разница! Ну, была у меня одна бабушка испанкой, другая еврейкой, и что? Значит, один из моих сыновей будет таким же умным и деловым, как Мигель. Ведь он наверняка пошёл в предков еврейской бабушки. Не так ли? Просто моему мужу незачем об этом знать. Бог его знает, как он на это отреагирует.

Мы сделали ещё пару кругов по парку и вернулись к Элеонор. Теперь до конца дня Мария принадлежала только ей.

Перед отъездом дочь ещё раз пригласила меня на прогулку. На этот раз я была награждена настоящим объяснением в любви.

— ...Знаешь, мамочка, я всегда восхищалась тобой и даже завидовала. Ты действительно особенная. Никогда не была похожа на других женщин. В детстве я тоже очень любила тебя нюхать, как ты свою маму. А когда ты перед сном целовала меня и укрывала одеялом — старалась не шевелиться, пока не засну — оно должно было оставаться так, как его положила ты.

А на папу не обижайся. Я помню, как последние годы он постоянно на тебя нападал и говорил гадости. Но это не потому, что не любил. Думаю, он тоже тебе завидовал. Ты всегда находила для себя что-нибудь новое и интересное, отдавалась этому без остатка и, рано или поздно, достигала успеха. Будь то музей Прадо, народное образование, очаровательные театральные пьесы или решение математических задачек наперегонки с Мигелем, а он... У отца не было ничего кроме его политической карьеры. Последние годы, ужас какой-то... У него под ногами рушился мир, а ты радостно и увлечённо создавала гобелены. Пойми меня правильно. Это не упрёк. Наоборот — похвала. Просто прости его грешного. Он сам страдает от того, какой есть.

— Дочка, ты до безобразия права. Я всё это понимаю, потому и мучаюсь. Нельзя было его добивать. И вообще... мне так его не хватает, и я так за него боюсь!

— Ладно. Может всё и обойдется. А пока я беру над тобой и тётей Норой шефство. Вы поступаете под мою охрану. Папе моя помощь не понадобится. Франческа к нему всё равно никого не подпустит. Теперь он — её личная собственность. А ты не грусти. Мы что-нибудь придумаем. Всё будет хорошо.

Но придумывать «что-нибудь» не понадобилось — эту роль, не прося ни у кого разрешения, узурпировал Мигель. Через месяц после отъезда Марии пришло письмо из Америки. Оно состояло из двух частей, написанных в совершенно разном стиле. Тёплая, нежная ирония в начале и конкретное, деловое предложение в конце.

Пятый раз перечитываю строчки, наполненные его ровным, аккуратным почерком, и не устаю удивляться. Как по-разному воспринимают меня муж и сын. Для Филиппа я — сильный, целеустремлённый бульдог, с хрустом разгрызающий железными челюстями кость, отвоёванную в нечестном поединке. Для Мигеля — маленький, усердный мопс, старательно жующий найденный под кроватью хозяйский тапок. А громко тявкает мопс не от мании величия, а от страха. Вдруг его не заметят и случайно прищемят дверью.

Заканчивалось письмо не только окончательно принятым за меня решением, но и чёткими инструкциями к его исполнению. Велено было ещё чуть-чуть продержаться на плаву. На помощь погибающему в морских пучинах мопсу уже спешит бригада спасателей, состоящая из двух управляющих. Им поручено в кратчайшие сроки оформить для меня все бумаги, необходимые для выезда в Америку и посадить на корабль. Мигель лично примет у них из рук драгоценный груз.

Но почему в Америку? Да, я очень хочу к сыну, но мне не прижиться в чужой стране. Я для этого слишком стара. Нет, милый, никуда я не поеду. Придется бригаде спасателей возвращаться к хозяину с пустыми руками. А с другой стороны... что делать здесь? Каждый день стоять на посту у окна и теребить рукой занавеску в надежде услышать дробь лошадиных копыт за поворотом дороги... и первой приветствовать Филиппа, взлетающего через две ступеньки на парадное крыльцо? И так с утра до вечера, изо дня в день, из года в год, пока не ослепну и не оглохну? Надеяться и ждать, зная, что он никогда не приедет? Нет, уж лучше в Америку. Там хотя бы не будет этого проклятого окна.

Эпилог

Вот и всё. Два запакованных сундука, плотно забитых необходимыми в дороге вещами, готовы к отправке. Этот вечер я проведу одна в своём доме у моря. Вчера здесь побывала Мария. На прощание я подарила ей ключ, хранившийся в ящике папиного стола, завещав со временем передать его дальше, одной из своих дочерей.

Какая всё же Мария умница! Сразу после моего отъезда она вернётся и заберёт к себе тётю Нору. Сопротивление старой упрямицы дочь разбила одним ударом: «маленькая Элеонор уже в пути».

В отдельный ящичек я сложила главные сокровища: бабушкины брошки, портрет-медальон размером в ладонь, бордовую шляпу с перчатками и этот дневник. Они останутся здесь. Надеюсь, одна из моих правнучек, похожая на нас с прабабушкой лицом и сутью, когда-нибудь вернётся сюда и найдет его. Пусть он предостережёт её от наших ошибок и завершающего крушения. Пусть бог приведёт её сюда в середине жизни, когда ещё можно что-то исправить.

А сейчас я просто стою у окна и смотрю на море. Удивительный ритм. Тяжело и степенно вздымаются вверх волны. На долю секунды они подворачивают свои кружевные серебристые гребешки и подставляют их заходящему солнцу. Вот оно, извечное чудо природы! Серебристое кружево на мгновение загорается оранжево-красным, выбрасывая в небо сноп маленьких радуг, и обрушивается вниз. Почему я всегда принимала этот ритм за борьбу, за ярость? Море никогда не боролось с берегом. Оно просто жило и живёт своей собственной жизнью. Как может, как хочет, каким создал его бог. А берег — своей. Им просто не повезло друг с другом. Они оказались слишком разными.

Если мне суждено благополучно пересечь океан и добраться до Америки... значит, станцую ещё на свадьбе сына, приму на руки новых внуков, обязательно встречусь с мистером Паркером и может быть...

Что это? Давно забытая мелодия еврейских свадеб выплывает откуда-то изнутри. Задеревеневшее, старое тело ещё не готово к движению, но мелодия уже по-хозяйски проникает под кожу, плещется в кистях рук, бурлит в ногах и затягивает в свой круговорот душу. Первые такты, первые скованные движения, а потом... как сорок лет назад... полёт рук, кружение ног, вздыбившийся парус тяжёлой, шерстяной юбки... Мой оборвавшийся когда-то танец, мой конец и начало...

… Я дочитала последнюю страницу, сняла очки и взглянула на часы. Надо же. Скоро начнёт светать. Жаль, что нет продолжения. Так никогда и не узнаю, доплыла ли она до Америки, встретила ли мистера Паркера, узнала ли что-нибудь о своей матери.

Думаю, доплыла, конечно же, доплыла. Ведь мы с ней непотопляемые. У нас не бывает крушений. Бывают лишь временные неприятности.

Завтра пойду наверх искать брошки. Они наверняка остались на дне ящика. А сейчас спать.



Впереди ещё дневник Елены второй.

1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница