Универсалии культуры Выпуск iv



страница6/32
Дата31.03.2021
Размер3,2 Mb.
ТипМонография
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   32
К.В. Анисимов

Социально-исторические воззрения И.А. Бунина

(заметка к теме)*
В терминах современной европейской политической дискуссии, утвердившейся в XX в. и подразумевающей противоборство правого консервативного и левого демократического идейных лагерей, социальные взгляды И.А. Бунина были в высшей степени неопределенными1. Коллизии войн и революций, свидетелем которых был писатель, лишь усилили драматический накал его мироощущения, сделав невозможными для Бунина узкопартийные симпатии, а со временем переориентировав его на эскапистское увлечение Востоком2.

Неизменным, однако, оставалось исторически точное и принципиально внеидеологическое понимание автором «Деревни» сути происходящего: в основе социальной трансформации России второй половины XIX – начала XX в. находилась проблема крестьянина. Однако полемика Бунина с народниками и толстовцами определялась не столько распространенным в самых разных кругах писателей и публицистов сомнением в истинно христианских качествах «народа-богоносца», сомнением, поддержанным все нараставшим числом натуралистических описаний пороков деревенской жизни, сколько проблематизацией роли власти как главной, по мнению многих, виновницы положения дел в деревне. В историко-литературной ретроспективе бунинская аргументация перекликалась со спорами середины XIX в. о влиянии «среды» на потенциального преступника, спорами, нашедшими свое художественное воплощение в романах Достоевского.

Любопытный материал для разработки этой темы дает знаменитый бунинский рассказ «Ночной разговор», поставленный писателем, наряду с «Деревней» и «Суходолом», в тройку его главных произведений о мужике3. Написанный в конце 1911 г. и представляющий собой, как показал Т.Г. Марулло, идеологическую инверсию тургеневского «Бежина луга»1, а шире – всей идеализирующей крестьянство демократической и народнической прозы, этот рассказ, как несколько ранее повесть «Деревня», вызвал бурные дебаты в критике, упрекавшей Бунина за излишнее, как казалось многим, нагнетание ужасов в описаниях мужиков2.

В работе Т.Г. Марулло предложен детальный анализ мотивов, подрывающих замысел Тургенева и репрезентирующих не просто крестьян – настоящих демонов «приближающегося апокалипсиса»3. Субверсивная установка Бунина по отношению к традиции приводит, по мнению американского слависта, к модернистскому смещению в стилистике и общей философии рассказа: «… крестьяне больше похожи на духов, чем на людей»4, что и позволяет соотнести их скорее с героями Андрея Белого, чем с персонажами «реалистической» словесности.

Нам кажется, что в поэтику «Ночного разговора» имплицированы не только бунинская «модерность» (Ю. Мальцев) и опровержение народнических догм: не менее острой является проблема власти – ключевого игрока всех политических споров о народной жизни. Разумеется, читатель может увидеть здесь лишь ряд фрагментов общего свода властных атрибутов, символических статусов и жестов. Таким фрагментом, наделенным, несомненно, принципиальным значением, являются образы разъятого тела и хирургических манипуляций с ним. Как известно, сюжет о трех убийствах (кавказского арестанта Пашкой, козы и Андрея Богданова Федотом), смачные рассказы о которых слышит пошедший с крестьянами в ночное молодой гимназист (пародия на интеллигента-народника), увенчивается натуралистической картиной анатомирования трупа Андрея Богданова, переданной со слов его убийцы Федота.

Под головá чурбан подсунули. Резаку и следователю стулья, стол принесли. Подошел резак, рубаху оборвал, портки оборвал – лежит, вижу, труп совсем голый, уж твердый весь, где зеленый, где желтый, а лицо вся восковая, красная борода редкая так и отделяется. На причинное место резак лопух положил. Тут же, обыкновенно, ящик с разными причиндалами. Подошел резак, разобрал ему волосы от уха к уху, сделал надрез и зачал половинки с волосами зачищать. Где отóнок, ножичком скоблит. Отодрал их на обе стороны, открыл одну, на нос положил. Стал виден черепок весь – как колгушка какая… А на нем пятно черная окол правого уха, черная сгущенная кровь, – где, значит, удар-то был. Резак говорит следователю, а тот пишет: «На таких-то сводах три трещины…» Потом зачал черепок кругом подпиливать. Пила не взяла, так он вынул молоточек с зубрильцем и по этому следку, где пилкой-то наметил, зубрильцем прострочил. Черепок так и отвалился, как чашка, стал весь мозг виден… <…> Потом вынул толстый нож, стал резать грудь по хрушшам. Вырубил костяк, стал отдирать – трещит даже… Стало видать желудок весь, легкие синие, всю нутренность…1


Рассказ Федота интерполирован репликой Хомута: «Что делают, разбойники-живорезы! – хрипло заметил задремавший было старик» (242). Эпизод имеет не только криминально-бытописательный, но отчетливо ретроспективно-литературный характер, отсылая читателя к ряду важных историко-культурных контекстов. Основным из них является не раз запечатленная в литературе XIX в. практика анатомирования, неизбежно, в случае ее осуществления в крестьянской среде, вызывавшая столкновение полиции и хирурга с деревенскими жителями: рационализм уголовного следствия, в обязанности которого с 1837 г. входил «осмотр найденных мертвых тел и производств[о] следствий об оных»2, вступал в конфликт с традиционными христианскими и фольклорными представлениями о том, что нужно делать с покойником. Как показал К.А. Богданов, в глазах демократического литератора данная коллизия неизбежно обретала социальный смысл и трактовалась не иначе как бунт3. Подобное развитие событий было исторически запрограммированным: в модернизировавшейся России становление медицины (в том числе медицинской криминалистики) от начала до конца было государственным проектом, поэтому хирург-анатом делался одной из фигур, персонифицировавших власть, посягавшую (в перспективе народных воззрений – кощунственно) распоряжаться не только живыми, но и мертвыми4.

Классической репрезентацией конфликта можно считать приведенный К.А. Богдановым пример из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо», где в главе «Крестьянка» рассказывается о гибели и посмертном вскрытии тела деревенского ребенка Демушки, сына Матрены Тимофеевны. Близость деталей некрасовского рассказа к цитированному эпизоду из «Ночного разговора» обусловлена, вероятнее всего, идентичностью самой «фактуры» этого и многих подобных случаев, неизменностью набора его атрибутов или, говоря словами бунинского героя, «причиндал». «…Лекаря увидела», – рассказывает Матрена, – «Ножи, ланцеты, ножницы / Натачивал он тут. <…> И тут я покорилася, / Я в ноги поклонилася: / – Будь жалостлив, будь добр! / Вели без поругания / Честному погребению / Ребеночка предать! / Я мать ему!.. <…> Из тонкой из пеленочки / Повыкатили Демушку / И стали тело белое / Терзать и пластовать. <…> Дрожу, гляжу на лекаря: / Рукавчики засучены, / Грудь фартуком завешана, / В одной руке – широкий нож, / В другой ручник – и кровь на нем, / А на носу очки! <…> Я не ропщу, – сказала я, – / Что бог прибрал младенчика, / А больно то, зачем они / Ругалися над ним? / Зачем, как черны вороны, / На части тело белое / Терзали?..»1.

В исполненной трагизма некрасовской истории народ и власть разведены по разные стороны, причем индикатором конфликта является именно образ анатомируемого младенца. Власть, ощущая полную законность своих деяний, безжалостно и бесцеремонно осуществляет вскрытие. Крестьяне на первый взгляд тоже не чужды жестокости. Косвенный виновник Демушкиной смерти, недоглядевший за ним старик Савелий, говорит безутешной Матрене: «Леса у нас угрюмые, / Озера нелюдимые, / Народ у нас дикарь. / Суровы наши промыслы: / Дави тетерю петлею, / Медведя режь рогатиной, / Сплошаешь – сам пропал!»2. Отношение охотника к зверю аналогично отношению полицейского эксперта к крестьянину. Однако если хирург неумолим, то Савелий после общения с правнуком накануне его гибели «Третьеводни прицелился / Я в белку: на суку / Качалась белка… лапочкой, / Как кошка, умывалася… / Не выпалил: живи!»3. Итак, если животное во власти промысловика еще имеет шанс, то сам он во власти начальства шансов не имеет никаких – ни при жизни, ни после смерти (рассказы «богатыря» Савелия о разнообразии перенесенных им тесных наказаний словно подводят к сцене аутопсии Демушки): таков социальный вердикт Некрасова. У Бунина эта ситуация вывернута наизнанку.

В первую очередь обращает на себя внимание невозможная у Некрасова функциональная привязка крестьянина к власти. Первый в рассказе убийца, Пашка, служивший в армии конвоиром, убил в «Зухденах» (Зугдиди) бежавшего арестанта. «Арестанты эти были прямо что ни на есть самые главные проступники, бунтовщики, и, значит, всех их, десять человек, в горах поймали и к нам представили» (231). Гимназист перебивает рассказчика: «Стой, <…> а как же ты мне говорил, что не стал бы бунтовщиков стрелять, а скорее офицера, какой будет приказывать стрелять, застрелишь?» (231). Эта социальная инверсия кричаще показательна: сообразно демократическим воззрениям на «народ» крестьянин и «бунтовщик» (а речь, судя по всему, идет об одном из деятелей кавказского подполья) должны быть по одну сторону в противоборстве с властями. У Некрасова это, несомненно, так.

Похожий пример с социальными смыслами в духе Некрасова и с кавказским хронотопом, как позднее у Бунина, мы встречаем в «Хаджи-Мурате» Толстого. Здесь на русский секрет выходит посланец Хаджи-Мурата, который хочет доставить известия о своем хозяине князю Воронцову. Группу чеченцев конвоируют солдаты Бондаренко и Авдеев; этот последний – один из главных героев повести. Этнический компонент встречи чеченцев с русскими Толстым ликвидирован – на первом плане их социальная коммуникабельность. «А какие это, братец ты мой, гололобые ребята хорошие, – продолжал Авдеев. – Ей-богу! Я с ними как разговорился. <…> Право, совсем как российские. Один женатый. Марушка, говорю, бар? – Бар, говорит. – Баранчук, говорю, бар? – Много? – Парочка, говорит. – Так разговорились хорошо. Хорошие ребята»1. Конвоиры, не прибегая к насилию, доставили чеченцев к князю. Возможность нападения или побега, впрочем, обсуждается и стилистически решается точно так же, как позднее у Бунина. «Смотри, – сказал Панов, – осторожнее, впереди себя вели идти. А то ведь эти гололобые – ловчаки. – А что это? – сказал Авдеев, сделав движение ружьем с штыком, как будто он закалывает. – Пырну разок – и пар вон»2. Однако то, что у Толстого – напрасные страхи людей, между которыми на самом деле нет ничего фатально различного (они противостоят не друг другу в этническом смысле, а своим правителям, Шамилю и Николаю I, – в социальном), то у Бунина – суровая реальность повседневного насилия, в котором убийцей может оказаться обладатель любого социального статуса:

Мы их честно-благородно вели. Озорства этого ничего с ними не делали, бить там, например, али прикладом подгонять… А один, худой этакий, малорослый, все идет и на живот жалится, до ветру все просится. Еле кандалами брянчит. <…> Он, понимаешь, значит, еще в телеге все это дело как следует обдумал, разрезал чем ни на есть ремень кандальный округ пояса, спустил кандалы с себя, подхватил вот так-то рукой <…> – да и дёру! А мы с Козловым, не будь дураки, фонари покидали и – за ним: Козлов тоже за угол, а я прямо наперерез. Бегу, а сам все норовлю поймать, где звук, где то есть кандалы его звенят, – дурóм-то, думаю, и стрелять нечего, – наслышал, наконец того, – раз! Чую – мимо. Я в другой – опять слышу, мимо. А Козлов лупит по чем ни попало, того гляди меня срежет… Взяло меня зло: ах, думаю, глаза твои лопни! – приложился, вдарил: слава тебе, господи, сорвался, слышу, звук, видно, упал. Выпустил еще по два патрона в энто место, бегу, а он и вот он: на земи на заде сидит. Сел, руками уперся в грязь, зубы оскалил и храпит: «Скорей, говорит, скорей, рус, вдарь меня в это место штыком», – в грудь, то есть. Я навесил с разбегу ружье – раз ему в самую душу… аж в спину выскочило! (231232).


В этике и социологии Некрасова и Толстого насилие является инструментом власти. У Бунина, свидетеля революций, насилие существенно расширяет свою социальную локализацию.

В этом смысле интерполирующая рассказ Федота о вскрытии трупа его врага реплика Хомута «что делают, разбойники-живорезы!» оказывается двунаправленной, ориентированной в логике повествования не только на патологоанатома и полицейского, но и на самих крестьян: их тела режет эксперт-криминалист, но и они способны резать, причем не обязательно по долгу службы. Экспансия образов, связанных с семантикой разрезания, протыкания и прочих травматических, а порой прямо садистских коррелятов процедуры посмертного вскрытия обращает на себя внимание как важная составляющая сюжетной поэтики «Ночного разговора».

Композиционно открывая тему, сцена убийства Пашкой раненого арестанта, который был заколот им штыком в грудь, становится первым звеном в кумулятивной цепи похожих зарисовок и результируется в финале страшной картиной вскрытия. Так, для покупки козы Федот «из-за ней трех овец зарезал, <…> Девять с полтиной за овец взял, а за нее восемь заплатил» (234). Сама коза, впрочем, «такая цопкая скотина – это ей и на избу залезть, на ракитку, – ничего не стоит. Есть ракитка, так она беспременно обдерет, всю шкурку с ней спустит – это самая ее удовольствие!» (234). Судьба сбежавшей через некоторое время козы прогнозируется Федотом так: «Ну, думаем, каюк, попáнется она волку нá зубы. А того, понятно, и в голове не держим, что куда бы лучше было, кабы ее черти задрали» (235). В деревне, куда пришла блудная коза Федота, она «ребенка с ног долой сшибла, голову до крови проломила…» (237): остается лишь гадать, насколько эта деталь реминисцентна относительно хрестоматийно известной судьбы некрасовского Демушки, которого, заснув «на солнышке», «скормил свиньям» «придурковатый дед»1. В конце концов, Федот убивает козу, метко попав в нее кирпичом.

На рассказ Федота откликаются Иван и Кирюшка: их истории варьируют «хирургическую» тему рассказа. Иван вспомнил про убийство быка.

Вот не хуже твоей козе, бык у барина Мусина завелся озорной. Прямо проходу никому не давал. Двух пастушат заколол, на чепь приковывали, и то срывался, уходил. <…> Ну, рога, понятно, спилили, вылегчили… посмирнел. Только мужики припомнили ему. Как пошли эти бунты, так они что сделали: поймали его на поле, веревками обротали, свалили с ног долой… бить не стали, а взяли да освежевали дочиста. Так он, голый, и примчался на барский двор, – разлетелся, грохнулся и околел тут же… кровью весь исшел.

– Как? – сказал гимназист. Кожу содрали? С живого?

– Нет, с вареного, – пробормотал Иван. – Эх, ты, московский обуватель! (240).
Несомненно, что своенравный барский бык здесь является сюжетным заместителем самого барина Мусина, примечательны и «хирургические» манипуляции с ним, проблематизирующие в преддверии главной сцены вскрытия социальный статус «живорезов», которые ведут себя неожиданно похоже на власть.

Рассказ Кирюшки отличен по своему предмету, но родствен в деталях.

А вот что было, когда Кочергина-барина разбивали… бяда! Я тогда в пастухах у него жил… Так они все зеркалá в пруд покидали… Ходили потом с деревни купаться и все из тины их вытаскивали <…> А эту… как ее… фортопьяну в рожь заволокли… Мы, бывало, придем… – Кирюшка приподнялся и, смеясь, облокотился. – Мы придем, а она стоит… Возьмешь дубинку, да по ней, по косточкам-то… с угла на угол… Так она лучше всякой гармоньи играет (240241).
Как стилистически «зарифмованы» живодерство по отношению к козе и быку с игрой дубиной «по косточкам» барского фортепиано, так же сближены описания смертей козы и Андрея Богданова. «…А она лежит, дергает языком по пыли… дернет и захрипит, дернет и захрипит…» (239). «А он и нáземь. Подскочили к нему, а он лежит, хрипит и уж слюни пускает» (241).

Бунинский крестьянин может стать бунтовщиком и подвергнуть садистской хирургии барского быка, может, напротив, выступить с властью заодно и пронзить штыком беглого арестанта, получив потом награду от начальства. Всякий раз он описывается в смысловом поле кощунственной, садистской «хирургии», в котором ранее традиционно описывались власть предержащие. Ликвидация в дискурсе «Ночного разговора» исключительного права представителей государства проводить хирургические манипуляции как минимум этически уравновешивает противостоящие друг другу полюса социального конфликта, стирает привычные литературные индикаторы политической коллизии и ставит вопрос о ее адекватности в принципе.


УДК 82-312.1


Каталог: upload -> files
files -> Методические рекомендации по организации исследовательской и проектной деятельности младших школьников
files -> Дискурсивно-стилистическая эволюция медиаконцепта: жизненный цикл и миромоделирующий потенциал
files -> Столяренко Л. Д. Психология
files -> Примерная тематика курсовых работ
files -> Социальная установка: понятие, структура, формирование Понятие аттитюда
files -> Детство как предмет психологического исследования. Самоценность детства
files -> 1974 Кокорина Наталья Петровна Некоторые вопросы клиники и социально-трудовой реабилитациии больных приступообразно прогредиентно-протекающей шизофрениии
files -> Методические рекомендации по формированию содержания и организации образовательного процесса в общем образовании


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   32


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница