Рассказы Слово есть дело



страница5/16
Дата24.04.2016
Размер3.3 Mb.
ТипРассказ
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

ПаРИ НА РАЗОК
Это произошло спустя неделю после того, как меня перевели в первое лаготделение, самое сытое и грязное отделение нашего заполярного лагеря.

Я сидел на камне у ЧОСа – части общего снабжения – и ожидал бухгалтера, ушедшего поболтать с каптером. Мне полагались новая телогрейка и ватные брюки, я отпросился с работы, чтобы не проворонить их. Я уже рассказал, как «увели» мою гражданскую одежду – надо было хоть по лагерному прилично одеться, сменив оставленное мне рванье на «первый срок».

Было тепло и ясно, низкое нежаркое солнце заливало горы. Ржавая пламенная Шмидтиха нависала над лагерной зоной. Я повернул к югу лицо, вслушивался в мерный шум Угольного ручья – он протекал по зоне, – думал о милых мне пустяках из старой жизни – впервые за многие месяцы мне было привольно и легко. Я даже растрогался от всего этого – шума ручья, осеннего солнца, яркой, как детская игрушка, Шмидтихи.

Недалеко от меня, тоже на камне, сидел один из «своих в доску». Тупое, мрачное лицо было опущено к земле, руки лежали на коленях – он, как и я, греясь в солнечных лучах, ожидал бухгалтера. Я разглядывал его и думал о том, много ли человеческих жизней кончилось в его руках и какой отпечаток каждая отнятая жизнь оставила у него на лице. Он не обращал на меня внимания – рваный мой бушлат его не интересовал. По очереди он был впереди меня, а в остальном придираться ко мне не имело смысла.

Лагерь был пуст. Развод недавно окончился. Нарядчики завершили беготню по баракам в поисках отказчиков от работы и разошлись по производственным объектам. Изредка по зоне пробредали дневальные, таща на спинах мешки с хлебом. На угловых вышках дремали часовые.

И тут из крайнего – женского – барака вышла она и лениво направилась к нам.

Нет, она была хороша не только в мужской зоне, не только для нас, изголодавшихся по женщине больше, чем по воле, по солнцу, по вкусной еде. Она была хороша вообще – невысокая, плотная, кареглазая, молодая. Она шла, покачивая бедрами, прищуриваясь на свет и попадавшихся дневальных. В лице ее, пухлом и бледном, было что то порочное, насмешливое и манящее.

Сосед мой хмуро посмотрел на нее и снова опустил голову. Она его не интересовала. Он всем своим видом показывал, что ему плевать на то, существует она или нет. Это было противоестественно. Больше того, это было оскорбительно. Когда женщина проходила мимо мужской бригады, люди бросали кирки и лопаты, обрывали разговоры и молча следили за ней тоскующими, неистовыми глазами. И долго еще после ее исчезновения кругом восхищенно сквернословили, разбирали ее по косточкам и жилочкам, упивались бранью и домыслами о ее поведении. А он отвернулся, едва бросив на нее равнодушный взгляд. Этого она не смогла перенести. Она остановилась перед ним и вызывающе сплюнула в сторону. Она крикнула – у нее был звонкий голос, достаточно сильный, чтобы заставить слушать себя.

Здорово, Сыч! Думай, не думай, лишней пайки не дадут!



Он проворчал, не поднимая головы:

Здорово, коли не шутишь!



Она продолжала, настойчиво втягивая его в разговор:

В отрицаловку записался? Чего на развод не вышел? Или темнишь мастырку приладил? Ишь ты, лорд какой, на солнышке загорает!



Слушая их разговор, я переводил его в уме на более привычный мне язык. «По фене ботать», то есть болтать на воровском жаргоне, я еще не научился, но многие слова уже знал. Во всяком случае, ее речь, помесь блатной с лагерной, разбирал легко. Я знал, что «отрицаловка» это сборище людей, отказывающихся от работы, «мастырка» – небольшое увечье или фальшивая рана, дающая освобождение от работы, «темнить» – обманывать, а «лорд» – важный заключенный, лагерный чин, которого даже старший нарядчик не осмелится схватить за шиворот.

Он увидел, что отделаться от нее не удастся, и немного смягчился. В его скрипучем голосе послышалось что то, похожее на уступку.

Бугор прискакал, в ЧОС топать, бушлаты подбирать, – пояснил он. Это означало: бригадир сообщил, что ему выписали новую одежду. Он помолчал и поинтересовался в свою очередь: – А ты, Манька, пристроилась уже?

Вчера подженилась, – с гордостью объявила она. – Теперь я за Колькой Косым. Передай всем, кто не хочет с Колькой беседовать.

Ну кто бы захотел «беседовать» с Колькой Косым, старшим комендантом нашей зоны? Опытный вор и убийца, он твердой рукой правил в лагере. Нож из голенища у Кольки вылетал легче, чем слова из его изуродованного рта. Новость произвела впечатление на моего соседа. Он даже потеснился на камне, предлагая Маньке сесть. Но она, похоже, сама еще не очень верила в магическое действие имени своего «мужа». Она стояла, оживленно болтая, а сосед угрюмо слушал, временами вставляя слово два. Прозвище «Сыч» было дано ему неспроста.

Беседа их уже шла к концу, и Манька собиралась удалиться, когда из барака, стоявшего на береговом обрыве, появился новый блатной. Он, видимо, шел в уборную, но, заметив нас, повернул в нашу сторону. Манька видела его хорошо, а Сыч сидел к нему спиной. Новый сделал каждому понятный жест приложил палец ко рту – и на цыпочках, чтобы не шуршать галькой, приблизился. Он встал позади Сыча и осторожно, продвигая руку на сантиметр в минуту, засунул пальцы в карман его бушлата. Все совершалось при полном спокойствии: я молчал, наблюдая, как вор у вора дубинку крадет, а Манька и ухом не повела, словно и не было этого второго – только в глазах ее играли глумливые огоньки и рот приоткрылся от волнения.

Воровская техника у второго, похоже, была совершенна. Он вытащил из кармана у Сыча рваный носовой платок с завязанным уголком, быстро развязал узел зубами и, высоко подняв руку, показал нам свою добычу – новенький бумажный рубль. Все остальное было проделано так же четко – вор снова завязал уже пустой узел, осторожно засунул платок на старое место – в бушлат Сыча – и, ухмыляясь, спрятал себе в карман добытый рубль. После этого он хлопнул Сыча по плечу и «официально нарисовался».

Посунься! – бросил он Сычу и уселся с ним рядом на камне. – Чего с Манькой лаешься? Она в люди вышла – Кольку в мужья заимела.

Не лаюсь, – ответил Сыч равнодушно. – Спрашивала, чего на работу не иду.

А чего? Семь раз больной – воспаление хитрости прихватил?

Не… Бугор бушлат первого срока обещает. С нарядчиком договорился, вечером отработаю.

Заходи после ЧОСа к нам. Козла забъем.

Нельзя. В лавке сегодня табак. Пойду папиросы покупать.

Тут в разговор вмешалась Манька. Ее уже давно распирало. Она принадлежала к тем, кого самая маленькая тайна жжет.

А на что купишь?

Рубль у меня, – похвастался Сыч, ударяя рукой по бушлату. – На курево заначил.

Какой рубль? – допытывалась она. – Где хранишь?



Он с подозрением поглядел на нее, но ответил на все вопросы.

Новенький рубль, самой свежей выпечки – не сомневайся! В платке, в узелке, завязан.

Нет у тебя этого рубля, – с торжеством объявила она. – И не было никогда – все врешь! Век свободы не видать – нету!

Он нахмурился, но еще сдерживался.

Что хочешь ставлю – есть! Васька свидетель. – Сыч показал на товарища.

Идет! – крикнула Манька с увлечением. – Кладу трешку против твоего рубля.

Она вытащила из за пазухи зелененький билет и помахала им в воздухе, заранее упиваясь победой. Но Сыч рукой отвел ее трешку.

Не пугай бумажкой! – сказал он с презрением. – Раз такая смелая, ставь один разок против моего рубля.



Манька заколебалась. Хоть и риска не представлялось никакого – сразу после вчерашней «подженитьбы» было зазорно ставить подобные заклады. Но игорный азарт бушевал в ней, а равнодушная уверенность Сыча бесила. Даже со стороны было видно, что Маньке хочется дать Сычу по роже.

Для уверенности она уточнила:

Значит, так. Рубль? Новенький, один? В узелке платка?



Он повторил:

Рубль. Новенький, один. В уголке платка. Проиграю – выплачиваю тебе рубль. Выиграю – тут же ставишь разок.



Васька одобрительным возгласом утвердил условие пари. Но Маньке они теперь не казались пригодными. Выигрыш жалкого рубля не удовлетворял ее широкую душу. Об ее успехе должна была узнать вся зона, весь лагерь, весь блатной мир. Она крикнула, пылая от возбуждения:

Врешь! Это не ходит. Проиграешь – голым притопай на развод, ветку от веника – в задницу, и на четвереньки у самой вахты – три раза пролаешь!



Мне было хорошо видно ее лицо – она ненавидела хмурого, неповоротливого Сыча, нечувствительного к ее обаянию. Только теперь я понимал, как жестоко он оскорбил ее тем, что отвел лицо, отказываясь ею любоваться. Она знала свои права и привилегии – мужчины должны зажигаться, когда она появляется, вслед ей должны нестись голодные взгляды, восхищенная брань. Это был лагерный закон, нерушимый и вечный, как сам лагерь. И для того, кто преступал этот закон, самые страшные наказания были малы.

Сыч размышлял, ощупывая рукой карман бушлата. Потом он успокоился платок с узлом был на месте.

Идет! – решился он наконец.

Идет! – немедленно откликнулась она.

И тогда равнодушие и угрюмость слетели с Сыча, как сорванная маска. Он был хорошим актером, этот Сыч с его тупым лицом убийцы. Он встал и, священнодействуя, полез в карман. Но не в тот, боковой, из которого украли платок и по которому он хлопал рукой, а в другой, внутренний карман бушлата. Бледная, растерянная Манька следила за движением его руки округленными, зачарованными глазами. В воздухе повис новый платок – такой же рваный и грязный, с таким же завязанным узелком. Сыч зубами рванул узел и показал рубль – новенький и один, как и было уговорено.

Закон! – одобрительно проговорил Васька. – Никуда не денешься, Манька, платить надо.



Она непроизвольно взглянула на меня, смятение и ужас были в ее глазах. Она не просила помощи, нет, она знала, что помощи быть не может – надо платить. Она хотела сбежать, хоть на время скрыться от расплаты. Сыч понимал ее состояние не хуже, чем я. Он преградил ей дорогу. Теперь впереди была стена ЧОСа, с боков Васька и я, сидевший у обрыва, а позади, на дороге к воле, – он.

Оправившись от неожиданности, Манька забушевала.

Не дам! – кричала она исступленно. – Сговорились, сволочи! На такую старую штуку ловят!

Дашь! – грозно сказал Сыч. – Полный порядок, поняла! Сама полезла в это дело, теперь плати!

Неистовствуя, она осыпала их бранью. Но даже и такая, разъяренная, всклокоченная, с перекошенным лицом, она была хороша. У меня билось сердце. Я поднялся. Злобный взгляд Васьки воткнулся в меня, как нож. Мне было не до Васьки. Я видел только Сыча и ее. Сыч наступал на нее, а она шаг за шагом отходила к стене. Страшное его лицо стало еще страшнее, красные глазки сверкали, изо рта с шумом вырывалось прерывистое дыхание. Он трепетал и двигался, как в бреду, а она, прижавшись к стенке, сама трепещущая, возмущенная, полупокоренная, с ужасом всматривалась в грозный облик чувства, отсутствие которого так обидело ее.

Только тронь меня! – сказала она шепотом. – Мне не жить, но и тебя Колька не помилует!



Как ни обезумел Сыч от сознания того, что сейчас она ему достанется, упоминание о Кольке на миг остановило его. Он оглянулся на Ваську бешеными глазами. Манька была недостижима для Васьки, как солнце поднимавшееся над Шмидтихой, – голова его оставалась ясной. Он пожал плечами и постановил:

Закон, Сыч! С тебя правов нет, заклад честный. А она – как выкрутится! Может, и не завалит ее Колька, пожалеет!



Тогда Сыч схватил Маньку и, подняв на руки, потащил в кусты к ручью. Она не кричала и не отбивалась. Ее отчаянный взгляд снова пересекся с моим взглядом. Васька наблюдал за мной, готовясь немедленно стать на дороге, если я сделаю хоть шаг вперед. Я опустился на свой камень. Противоречивые чувства раздирали меня – жалость к ней, зависть к нему. Мне хотелось ринуться на них, свалить Ваську, отшвырнуть Сыча, крикнуть: «Прочь! Она моя! Завалю!», а там пусть ищет меня Колька Косой – посмотрим, кто страшнее. Вместо этого я сидел на камушке и вслушивался в бушующий прибой моей крови. Я читал Спинозу и Гегеля, знал законы излучения небесных светил, мог проинтегрировать дифференциальное уравнение, писал стихи. И хотя после выхода из тюрьмы я был смертно голоден – и, казалось, уже навсегда, на всю будущую жизнь – молодые мышцы мои были тверды, ноги легки, глаза зорки. Я мог, легко мог догнать любого Ваську и Сыча, мог повалить их на землю, вырвать захваченную ими добычу.

И все это было то, чего я не мог сделать.
Жизнь до первой пурги
Стрелки лагерной охраны попадались разные. Большинство были люди как люди, работают с прохладцей, кричат, когда нельзя не кричать, помалкивают, если надо помолчать. «Ты срок тянешь, я – служу, – без злости разъяснил мне один вохровец. – Распорядятся тебя застрелить – застрелю. Без приказа не злобствую». Думаю, если бы ему перед утренним разводом вдруг приказали стать ангелом, он не удивился бы, но неторопливо, покончив с сапогами, принялся бы с кряхтением натягивать на спину крылышки.

Мы любили таких стрелочков. Чем равнодушней был человек, тем он казался нам человечней. Может, и вправду, это было так. Зато мы дружно ненавидели тех, кто вкладывал в службу душу. Люди – удивительный народ, каждый стремится возвеличить свое занятие, найти в нем нечто такое, чем можно погордиться. Пусть завтра унавоживание полей объявят высшей задачей человечества, от желающих пойти в золотари не будет отбоя. Сделать человека подлецом проще всего, внушив ему, что подлость благородна. Человек тянется к доброму, а не к дурному. Ради мелких целей поднимаются на мелкие преступления. Но великие преступления, как и великие подвиги, совершают только ради целей, признанных самими преступниками великими.

Это, если хотите, философское вступление в рассказ. А вот и сам рассказ.

Служил в нашей охране стрелок по имени Андрей – высокий, широкоплечий, широкоскулый, большеротый – писаная картинка крестьянского лубка. Это был выдающийся энтузиаст лагерного режима. О нас он, видимо, сразу составил исчерпывающее представление и потом не менял его. Мы были враги народа, предатели, шпионы, диверсанты, вредители и террористы, в общем, иуды, замахнувшиеся подлой лапой на благо общества. А он, когда подошел его призывной год, был определен охранять народ от злодеев, отомстить им за преступления и показать другим, что «преступать» опасно. Он нашел в своем призыве высокое призвание. И ненавидел же нас этот красавчик Андрей! Он охранял нас со страстью, издевался над нами идейно, и если плевал нам в лицо, то только во имя общего блага. Он не знал, что такое каста, но не уставал подчеркивать, что мы с ним – разных категорий: он – высшее существо, человек с большой буквы, тот самый, который звучит гордо. Ну а мы, естественно, звучали плохо, и нас немедленно не истребляли по тем же соображениям, по которым не ведут под нож чохом все стадо: живые мы могли принести больше пользы, чем мертвые. Я часто размышлял, что получилось бы из этого парня, внуши ему с детства расовую теорию: курносый и мелкозубый, он, конечно, не смог бы быть причислен к нордической породе, но зато у него была ослепительно белая кожа – очень существенное преимущество перед остальными четырьмя пятыми человечества. Еще чаще я думал о том, какой бы из него вышел, при его изобретательности и увлеченности, незаурядный инженер или мастер, родись он не в тот год, когда родился.

Обязанности его были несложны – совместно с другими охранниками принять нас на вахте во время утреннего развода, провести километра два по тундре и сдать на заводской вахте, откуда мы – уже своим ходом – разбредались по производственным объектам. Но в эту оскорбительную простоту движения колонны он вдохновенно вносил захватывающие сценические эффекты.

Пересчитав нас, он отбегал в сторону, щелкал затвором винтовки и объявлял:

Колонна, равняйсь! Смотреть в затылок переднему. Шаг вправо, шаг влево – пеняй на себя! Охрана стреляет без предупреждения! Шагом марш!



Не проходили мы и ста метров, как он вопил:

Передний, приставить ногу! Он обходил замершие ряды, вглядывался пылающим взором в наши потупленные лица, потом тыкал винтовкой в какого нибудь старичка, согнутого годами и несчастьями, и орал:

Тебя команда не касается, шпион? Выше голову, гад! Держать равнение, шизоики!

«Шизоики» в данном случае означало только «карцерники», обитатели ШИЗО – штрафного изолятора. Старичок испуганно вздергивал плечи, и колонна двигалась дальше. А спустя минуту Андрею казалось, что кто то злостно идет не в ногу. На этот раз он разряжался речью, грозя нам всеми земными карами. Такие остановки происходили раза четыре или пять, пока мы добирались до заводской вахты. Не было случая, чтобы два километра пути мы преодолели меньше чем за полтора часа.

В дни, когда лил дождь, Андрей особенно изощрялся. Он вел нас медленно, останавливал чаще, говорил дольше и не сдавал на вахту, пока мы не промокали насквозь. Зато после дождя он гнал нас, как овец в загон. Мы скакали, проваливались в лужи, падали, хрипели, обливались потом. Он не щадил себя, чтобы не пощадить нас. И не дай бог кому нибудь из колонны запротестовать! Мы, «пятьдесят восьмая», конечно, не протестовали. Подавленные обрушенными на наши головы обвинениями, мы терпели любое измывательство. Мы входили в положение Андрея – он то ведь не знал, что реально мы все невинны, вот он и старается, а как же иначе? Он не был бы идейным человеком, если бы выказал к нам любовь. Но уголовники не были обучены идеологически выдержанному смирению. То один, то другой яростно ругался из рядов. Андрей только этого и ждал.

Кто нарушает порядок? – гремел он. – Выходи в сторону, диверсант!



Никто, разумеется, не выходил. Двухтысячная колонна стояла в каменном оцепенении. Андрей щелкал затвором.

Выходи! – бушевал он. – Выходи, пока не хуже!



Колонна не шевелилась. Тогда Андрей подавал новую команду:

Становись на колени!



По колонне пробегала судорога. Андрей, дав в воздух предупредительный выстрел, наставлял винтовку на первые ряды:

Передний, ну! Сполняй команду!



Первые ряды медленно опускались в грязь, за ними вторые, третьи, четвертые… Андрей бежал вдоль колонны, проверяя, все ли опустили в лужи колени, за ним с рычанием мчались овчарки. Начинали суетиться и покрикивать другие охранники. Обычно они не помогали ему, но и не одергивали. По природному добродушию они стеснялись обращаться с нами, как он, но понимали, что это недостаток, а не достоинство: Андрей проявлял с преступниками бдительность, до которой им было далеко. В трудных случаях они побаивались оставаться безразличными и тоже орали на нас.

Бывали дни, когда мы приходили на работу такие усталые, мокрые и грязные, что тратили по часу, чтобы опомниться и почиститься. Начальство, узнав об этом, сделало внушение охране. После этого Андрей уже не ставил нас на колени по дороге на промплощадку, зато тем больше он свирепствовал на обратном пути.

Как то под проливным дождем он ровно на час уложил всю колонну в грязь недалеко от вахты лагеря.

В этот вечер Мишка Король объявил во всеуслышание:

Все! Жить Андрею до первой пурги!



Вскоре в каждом бараке толковали о том, что судьба Андрея решена. Я полез с расспросами к моему соседу Сеньке Штопору:

Не понимаю, что это значит: жить до пурги? Вы что, собираетесь напасть на него, воспользовавшись метелью? Но ведь другие охранники не допустят расправы с товарищем.



Сенька отмахнулся.

Заранее не будем трепаться. Недолго ждать – увидишь сам. В лагере никто не жаловался на недостаток стукачей, и через несколько дней сам Андрей узнал, что его приговорили к смерти. Он остановил колонну и вызывающе крикнул:

Кто это мне ножом грозит? Выходи, побеседуем.

Колонна, по обыкновению, молчала. Андрей позубоскалил над нашей трусостью и в заключение пригрозил:

Пока вы меня ухайдакать соберетесь, я вас сто раз сгною!



На следующее утро он объявил, беря винтовку наперевес:

Так нет смелого? А жаль, проверили бы, что бьет дальше – нож или пуля.



Эта забава продолжалась больше месяца – каждый день Андрей припоминал, что на него точат нож, и издевался над угрозами. Скоро всем нам так приелись разговоры о его предполагаемой гибели, что мы потеряли веру в ее серьезность и раздражались при упоминании о ней, как от дурной шутки. А между тем осень кончилась, и ударили первые морозы. По тундре поползли зимние туманы, в какую то ночь разразилась пурга. Утром, когда мы пошли на работу, ветер не достигал еще и шести метров в секунду. Но радио передало, что на поселок движется циклон и надо готовиться к буре метров на тридцать. И вот в это утро кто то за воротами вахты, уже находясь в безопасности, крикнул:

Сегодня тебе хана, Андрюшка! Пиши письма родным!



К вечернему разводу скорость ветра достигала двадцати пяти метров в секунду. Ледяной ураган грохотал и выл, и сотрясал стены зданий. Обильный, мелкий, как песок, снег заваливал дороги, бешено крутился в воздухе – пурга выпала классическая: «черная». Самым скверным в ней было то, что мороз почти не спал, температура выше тридцати градусов не поднялась. Каждый из нас перед выходом наружу обматывал лицо шарфом или полотенцем, оставляя лишь щелку для глаз, многие натягивали фланелевые маски, хотя они хуже защищали от ветра. Мы знали, что ветер продолжает усиливаться и по дороге придется несладко.

На вахте мы увидели, что лагерное начальство знало, чем грозили Андрею, и приняло свои меры. Обычно нас сопровождали восемь десять конвоиров, сегодня их было не меньше двадцати. Кроме того, они устроили обыск. Сами еле удерживаясь на ногах, они обшаривали нас с такой тщательностью, какой не бывало и перед праздниками.

Ножи ищут, – прокричал мне в ухо Сенька Штопор. – Дурачье! Попки!



Ножей конвойные не нашли, но отобрали у кого то бутылку спирта, а у двух других по буханке белого хлеба. Пока шел обыск, мы основательно промерзли, хотя от прямых ударов ветра нас защищали недавно выведенные стены цехов. Потом из крутящейся, освещенной прожекторами мглы донесся яростный голос Андрея:

Равнение на переднего! Ногу не сбивать! Пошли.



Мы двинулись, проваливаясь в свежие сугробы, наталкиваясь один на другого. За линией цеховых стен буря бешено обрушилась на нас. Только здесь, в открытой тундре, мы поняли, что такое настоящая «черная» пурга. Предписанный нам порядок движения – по пять в ряд, каждый идет самостоятельно – был мгновенно разрушен. Мы судорожно хватались друг за друга, ряд смыкался с рядом. Теперь мы противопоставляли буре стену человек в десять двенадцать, каждый крепко держал под руки своих соседей. Колонна, как и прежде, растягивалась на полкилометра, но это было уже не механическое сборище людей, подчиненных чьей то внешней и чуждой воле, но одно, предельно сцементированное гигантское тело.

Дорога пролегала вдоль линии столбов и мачт, соединявших электростанцию с промплощадкой. Большинство лампочек было уже разбито пургой, но некоторые еще пронизывали тусклым сиянием неистово несущийся снег. У одного из столбов мы увидели стрелка, сраженного бурей. Ветер катил его в тундру, стрелок, не выпуская из рук винтовки, отчаянно цеплялся за снег и вопил – до нас едва донесся его рыдающий голос. Мы узнали его – это был хороший стрелок, простой конвоир, он не придирался к нам по пустякам. Сенька Штопор дико заорал, вероятно, не меньше десятка рядов услыхали era могучий рев, заглушивший даже грохот пурги:

Колонна, стой! Взять стрелочка!



Догоняя передних, мы передавали приказание остановиться. Задние, налетая на нас, останавливались сами. Человек пять, не разрывая сплетенных рук, подобрались к стрелку, подтащили его к колонне. Он шел в середине нашего ряда, обессиленный, смертной хваткой схватясь с нами под руки. Винтовку его нес крайний в ряду, у него одного была свободна вторая рука. Изредка ветер вдруг на мгновение ослабевал, и тогда мы слышали благодарные всхлипы стрелка:

Братцы! Братцы!



Еще три или четыре раза вся колонна останавливалась на несколько минут, и мы, передыхая, знали, что где то в это время наши товарищи выручают из беды обессиленных конвоиров.

Великая сила – организованный человеческий коллектив! Нас шло две тысячи человек, каждый из нас в эту страшную ночь был бы слабее и легче песчинки, но вместе мы были устойчивее горы. Мы пробивали бурю головой, ломали ее плечами, крушили ее, как таран крушит глиняную стену. Ветер далеко унесся за обещанные тридцать метров в секунду, мы узнали потом, что в час нашего перехода по тундре он подбирался к сорока. И он обрушивался на нас всеми своими свирепыми метрами, он оглушал и леденил, пытался опрокинуть и покатить по снегу, а мы медленно, упрямо, неудержимо ползли, растягиваясь на километр, но не уступая буре ни шагу.

У другого столба мы увидели Андрея. Пурга далеко отбросила его в сторону от колонны, он еще исступленно боролся, напряжением всех сил стараясь удержаться на ногах. Огромная черная колонна, две тысячи человек, двигалась мимо, не поворачиваясь. Никто не отдал приказа остановиться, а если бы и был такой приказ, то его не услышали бы.

Недалеко от лагерной вахты, на улице поселка, где не так бушевал ветер, мы, размыкая руки, выпустили наружу спасенных конвоиров. Стрелки схватили свои винтовки, выстроились, как полагалось по уставу, вдоль колонны, но, измученные, не сумели или не захотели соблюдать обычный порядок. Несчитанные, мы хлынули в распахнутые ворота лагеря.

Пурга неистовствовала еще три дня, мы в эти дни отсиживались по баракам, отсыпаясь и забивая козла.

А на четвертый день, когда ветер стих, в тундре нашли замерзшего Андрея. Перед смертью он бросил винтовку, пытался ползком добраться до поселка. Видевшие клялись, что на лице его застыло ожесточение и отчаяние.
Каталог: chtivo


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница