Н. В. Гоголь. Часть первая. Солдат лечится



страница6/19
Дата22.02.2016
Размер0,54 Mb.
#10786
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19

Глава 17
Новички отоспались маленько, отъелись, уехал бунтарь одиночка Анкудин Анкудинов, и Черевченко занялся нами вплотную.

Дня три по Хасюринской возбужденно шныряли «браты», что то добывали, таскали, ругались матерно, за головы хватались, собирали с «боеспособных» ранбольных по червонцу. Нам передалось возбуждение, непонимание и страх перед надвигающимся событием – скоро мы пойдем в гости и там «будэ усе». Многие из нас, как показали дальнейшие события, «перекипели», еще не вступив в схватку.
Глава 18
У этой хаты, у этого подворья был хозяин. Настоящий! Да и не один, в нескольких поколеньях. Хата охранялась от небесных сил двумя над нею нависшими дубами, к которым со всех сторон робко липли и никли кленочки, ясени, каштанчик, как бы ненароком затесавшийся в такую компанию, уже густо тронутые желтизной и яркой ржавой осыпью боярышник и сиротливо здесь глядящаяся рябинка. Все это смешанное меж собою, семейно обнявшееся шумное братство обрамлялось с трех сторон ощетиненной стеной акации, давно не стриженной. И хотя тесно было деревцам и деревьям подле хаты, не смели они переступить за охранительную стену, где располагался обширный, наполовину уже убранный огород и фруктовый сад с породистыми, однако шибко запущенными яблонями, грушами, вишенником и гордо, как то обособленно, на обочине, в ряд стоящими ореховыми деревьями.

От штакетной калитки, с шибко возле скобы вышарканной краской, двумя, тоже давно не стриженными, рядами вела к крылечку аллейка из кустов с седым листом и черными ягодами, похожими на сибирский волчатник. По ту и другую сторону крашеного крыльца кругло росли кусты карликовой сирени и желтые да красные цветы, уже домучивающие последние побеги с перекаленными, полузасохшими бутончиками и звездочками. Вокруг дома была сделана канавка из дикого, но ровно и хорошо подобранного камешника. Под застрехой этаким сплошным деревянным кружевом лепились изящно сделанные из железа сточные желобки, и концы их, нависшие над канавкой, открыты были пастями игрушечных драконов.

На крыльце и на открытой верандочке, вдоль которой в ящиках росла и тоже домучивала последний цвет усталая от лета и обилия стручков фасоль, толпились женщины, все в ярком, все красивые, приветливо улыбчивые, кокетливые.

– Милости просимо! Милости просимо! – запели они, расступаясь перед нами. – Мы уж заждались! Ох, заждались!..



На крыльцо неуверенной походкой поднимались кавалеры в нижнем белье, с гипсами, точно названными «самолетами», в тапочках или трофейных ботинках, которые и вовсе босые. Но кубанских этих дам ничем уж, видно, было не удивить, они очень быстро с нами управились, приговаривая не без томности и скрытой необидной насмешки:

– О то герои! О то ж гарнэсэньки хлопци! Проходьте! Проходьте! Будьласка…



«Браты», по старому и узаконенному уже праву, целовались с «дивчатками», иных звонко, с оттяжкой хлопали по заду, и те, взлягивая от боли и страсти, орали: «Сказывсь!» или, почесывая ушибленное место: «Аж, аж! Синяк же ж будбэ, дрэнь!..» Российский говор тоже просекался: «Сперва ручку позолоти, потом хлопай!» И в ответ: «Позолотил бы, да денег нету!»

Черевченко вел себя в этом доме по хозяйски – целовал и щупал всех «дивчаток» подряд, и они тому были безмерно рады.

Шла словесная разминка, которой надлежало снять напряжение и неловкость первых минут. Я, как всегда в минуты крайних волнений, вспотел и боялся утереться рукавом. Пот катился под гипс, щипал пролежни и разъеденную клопами подмышку. Я жался в тень, прятался за спины бойцов и хотел только одного – незаметно смыться «домой».

Но не у одного меня такое желание гнездилось. Чуткий бес Черевченко, опытнейший педагог и психолог, не дал углубиться нашему душевному кризису, как то ловко и умело водворил всех в хату – и сразу за стол. Гости, опять же «незаметно», оказались рядом со своей «дивчиной» и почти все поразились тому, что «дивчина» ему в пару попалась именно та, которая соответствует его душевным наклонностям и вкусу.

Я пока боялся взглянуть налево, где плотно и молча сидела и уже грела меня упругим бедром моя «симпатия». Черевченко вызывал во мне все больший восторженный ужас – он учел даже то, что правым глазом я не вижу и стесняюсь изуродованной еще прошлым ранением половины лица. Он все и всех учел: кто не может из за гипса сидеть у стены и ему нужен простор – того на внешний обвод, кому может плохо сделаться – тех ближе к двери и веранде, кто уже сгорал от нестерпимой страсти – того к распахнутым низким окнам, к густеющим ласковым кущам, потому как тесно сидевшим у стены парам можно было выбраться к двери лишь потревожив и согнав с места целый ряд гостей.

Всем уже было налито в рюмочки, стаканы и кружки. На тарелках багровою горою с искрами и кольцами белого лука и гороха высился винегрет, соленые огурцы, красные помидоры, красиво разваленные арбузы, даже студень был и отварная курица, фрукты навалом краснели, желтели, маслянились от сока на столе.

В торце стола сидели двое, он и она, хозяйка и ее «друг» Тимоша, который всем упорно представлялся мужем и хозяином этого дома. Марина хозяйка не возражала ему, но и не поддерживала особо насчет мужа и хозяина, хотя, заметно было, Тимоше очень этого хотелось.

Оба они достойны подробного и неплоского описания и характеристик. Но время стерло «случайные черты», и осталось в памяти лишь самое неизгладимое, самое стойкое: хозяйка была красива, как все кубанские девицы и дивчины, у которых все на виду: и яркие очи, и румяное лицо, и брови дугой, и алые губы, и косы до пояса, и звонкий смех, и вздорный характер, и легкая, так идущая им глупость, которая годам к тридцати, когда дивчина обратится в жопастую, одышливую «титку», вызреет или взреет в тупость, грубую неприязнь ко всем, прежде всего к своему мужу.

Хозяйка Марина, одетая в однотонное платье салатного цвета, с открытым воротником и прикрепленным к нему спереди сереньким искристым кружевцем, свисающим от горла смятой, инеем убитой бабочкой, была в расцвете лет и женских прелестей, не всякому глазу доступных. «Браты», например, говорили: «И що вин, той Тимоха, у ей, у тии Марины, знайшов?» Тимоха ничего и не нашел, ему и искать не надо было. Его самого нашли и подобрали.

Желтого цвета волосы мягко и плавно спускались на левую грудь Марины и были там и сям прихвачены белыми скрепками, над виском воткнут в волосы цветочек бархатисто красной настурции с желтой радугой в середине: шла вот по веранде женщина, мимоходом сорвала цветочек, небрежно сунула его в волосы, а он и придись к месту! У нее были зеленоватые глаза, но, когда она становилась чем то недовольна и сжимала тонкие, пушком обметанные сверху губы, глаза ее сразу темнели. Вытянутое лицо и тоже вытянутый тонкий нос, уменье чуть заметным движением брови, скуповатой улыбкой заменять слова выдавали в ней повадки и красоту пани, еще той пани, что рисованы на древних щелястых портретах, которые «вживе» я только раз и встречал, когда с боевым походом шлепал по Польше.

Давним током крови, эхом ли древнего рода, молчаливой ли зарницей достало, высветило эту женщину и остановило посреди земли. Все, что было вокруг, пыталось опаскудить, замарать это диво, но не смогло выполнить своей задачи. Поучительный опыт заставил бороться за себя, и, отодвинувшись в тень, смешавшись с человеческой чащей, она оставалась сама собой, давши запасть в чащу, но не погаснуть тому отблеску зарницы, что озарил ее в этой страшной и беспощадной жизни.

Женщины таких дам не любят, инстинктом самки чувствуя превосходство над ними.

В станице говорили, что на постое у Марины был немецкий майор, затем квартировал комиссар Владыко и она им будто бы ни в чем не отказывала. Но и они, постояльцы, якобы ей тоже ни в чем не отказывали. Она не копала землю, не собирала плодов, не мыла в избе, не белила хату и даже не стирала – все это делали по переменке то немецкие, то советские холуи. «Браты», злословя, толковали, что и немцев, и русских она подбирала «под патехвон» – стало быть, танцевала с кавалером под музыку и по силе трения, по могучести упора выбирала партнера, но, может быть, сожители подбирались ею по соображениям защитительным, хозяйственным.

Тимоша, уж точно, был допущен в этот дом не за свои мужские достоинства, но за хозяйские наклонности, за старание в работе и безвредный нрав. О «мирах», о литературе и музыке пани Марина могла наговориться вдосталь и с лейтенантами, и с майорами в станичной библиотеке, которую она сохранила и при немцах, и при наших и при любой власти сохранит и сама сохранится.

Из мужниного гардероба Марина выдала Тимоше полусуконные штаны, рубаху в полоску, хромовые сапоги и соломенную шляпу с малинового цвета лентой.

И вот в этом наряде, не снимая шляпы, за столом сидел гордый Тимоша рядом с женщиной и своим топорным лицом, огромными трудовыми, устало выкинутыми на стол руками, этой дурацкой шляпой, громким босяцким смехом еще более оттенял ее утонченность, умение молчать и молча повелевать.

Такие, как Тимоша, были в ту пору еще добрыми малыми, еще умели и любили подчиняться высшей силе, быть послушными рабами этой силы, благоговели перед чудом красоты, перед тайнами ее и загадочной властью.

Пройдет всего лишь несколько десятков лет, и, истощенный братоубийством, надсаженный «волевыми решениями» и кроволитной войной, потерявший духовную опору и перспективу, превратится он из послушного работника в кусочника, в мелкого вора, стяжателя, пьяницу. Дети, а затем и внуки Тимоши будут с топорами и ножами бегать по улицам сел и городов за женщинами, хватать их, насиловать, убивать, потому что один только инстинкт закрепится в них – немедленное утоление звериного желания, после и он погаснет от вина, и пойдет потомок Тимоши по земле с открытым мокрым ртом, мутным, бессмысленным взглядом, под именем, происходящим от увесистого предмета, от глухого, но точного слова, – дебил. Пьяный еще в животе матери, пьяным отцом зачатый, выжмется из склизкого чрева склизкое одноклеточное существо без мыслей, без желаний, без устремлений, без памяти, без тоски о прошлом, способное только пожирать и убивать, признающее только власть кулака, только приказующую и наказующую команду.

Быть может, это и будет тот идеальный человек под именем «подчиненный», к которому так стремились и стремятся правители всех времен и народов.

Но когда это еще будет?!

А пока! По праву хозяина Тимоша широким жестом обвел застолье и, зажав в жмене налитый до ободка стакан так, что стакан помутнел от боли и неги, прокашлялся:

– Товарышши! Мы собрались вместях, штабы отметить прибытие новых наших товарышшев. Дак, стало быть, за дружбу и штабы война скорей закончилась…

– За дружбы! За дружбу! – заверещало застолье женскими голосами.

– И за любов! – ввернул Черевченко.

– И за любовь! З за любовь!

Выпили дружно, почти все до дна. Напарницы подносили на вилке винегрет кавалерам, соря им на гипс и белье, отчего на штанах оставались красноватые, маслянистые пятна, и это обращено было в шутку, мол, дома по гипсу узнают, где боец был и чем занимался.

Хозяйка самогон не пила, лишь пригубила красненького фабричного вина, но и с него порозовела, оживилась. Она чувствовала, что кто то за ней внимательно наблюдает. Так как я сидел далеко от торца стола и на меня падала полутень из сада, долго мучилась, отыскивая и тревожась от чьего то взгляда. И когда наконец нашла меня, то не заметалась глазами, как это делают малоприметливые люди, отведенные косиной моего взгляда на кого то и ища по взгляду этого кого то.

Она мгновенно угадала во мне расположение к ней, улыбнулась мне проясненно, чуть заметно кивнула головой. Я отвел глаза и наткнулся на мою соседку слева и почувствовал, как «жгет» от ее сдобного бока. Никогда, ни до этого застолья, ни в последующей жизни, не встречалось мне ухажерки зычнее, румяней и белей, лишь в кино однажды увижу я колдунью, бегущую по лесу так, что лес трещит и качается, да и озарюсь воспоминанием, вздохну – было о чем вздыхать. Перед моею ухажеркой стоял совершенно нетронутый стакан с самогонкой, руки ее покоились на коленях, она обиженно смотрела вдаль.

– Ой, простите! – встрепенулся я и стукнулся своим стаканом о стакан соседки: – 3a ваше здоровье, э э э…

– Аня.

– Э э, Аня, и за знакомство.



– Будем здоровы! – увесисто, отчетливо сказала она и неторопливо, крупными глотками осушила стакан. Я было сунулся с винегретом, но она придержала мою руку своей, крупной, жесткой от земляной работы и тоже горячей, рукой: – Я винегрет нэ им. Брюхо з нього пучить, – выбрала грушу покислей и хрустнула ею так, будто через колено переломила пучок лучины. – А вы шо ж нэ пьетэ и не кушаетэ? Пийте, веселише будэ и… – она покрутила кулаком вокруг головы, – ото расслабиться.

Я сказал Ане, мол, пока не могу, и она с пониманием отнеслась к этому, себе тоже не позволила вторично налить полную посудину, половину стакана отмерила пальцем и снова выпила не морщась, обстоятельно.

Мне сделалось страшновато, но метавшееся в моей башке беспокойство внезапно разрешилось теплотой, разлившейся по моему сердцу, – Аня! Нянечка из санитарного вагона воскресилась в обрадованной памяти – вот бы ее, славненькую, ласковую, да за этот бы стол, да рядышком бы. Выпивка никогда не была моей всепоглощающей страстью, однако заразной болезни моей родни и народа моего я конечно же вовсе не избежал. Другая страсть – тяга к книгам – еще с детства спасла меня от этой всесвальной русской беды.

Первый раз я до беспамятства напился в тринадцать лет, в детдоме. В ту довоенную пору магазинов и складов в городишке Игарке было мало, больше ларьки, но товаров в них водилось много. Это в расцвет социализма магазины, рынки, базы были – хоть на мотоцикле катайся, ныне и на личной машине, потому что просторные заведения эти опустели. В довоенную пору разгруженные с заморских кораблей, завезенные на долгую зиму с магистрали в Игарку товары из за тесноты часто в ящиках выставляли в сенцах тамбурах у задних дверей, во дворах. Ныркая детдомовская братва, не найдя, чего поценнее упереть, озорства ради унесла от ближнего ларька ящик шампанского. Сперва мы учились его открывать – нам нравилось, как пукают пробки, как ударяются они в потолок, как шурует пена из бутылки. Братва пообливала тумбочки, кровати, и сами орлы мокры были от бушующего вина. Кто то из ребят попробовал шампанского, ахнул от дух захватившей влаги, мы тоже решили попробовать – и нам понравилось. Как этим самым шампанским перехватывало дыхание, как колко простреливало грудь и холодило нутро!

Облеванные, растерзанные, мылись парни в санпропускнике, клацая зубами, натягивали на себя сухие штаны и рубахи, затем прятались под одеялами. Из за головной боли, из за всеобщего угнетения два дня весельчаки не ходили в школу. Всех нас позорили в строю и на собраниях, продернули в стенгазетах, школьной и детдомовской.

Хватило надолго! Аж до Польши! Свои «боевые» сто грамм, разведенные в пути до последнего градуса, я, как правило, отдавал «дядькам» и только в лютые холода в крайнем уж случае выпивал – для согрева. Один раз, под Христиновкой, в Винницкой области, в метель, когда и палку то в костер негде было найти, орлы огневики раздобыли где то ящик с флаконами тройного одеколона. Я так продрог и устал, что мне было все равно, что пить, чем греться, и выпил из кружки беловатой жидкости – на всю жизнь отбило меня от редкостного в ту пору напитка, и по сей день отрыгивается одеколоном и от горшка ароматно пахнет; я боюсь в парикмахерских облеваться, когда меня освежают.

Ну а в Польшу пришел уже двадцатилетним, шибко боевым и на радостях, по ошибке, я напился так, что и до се содрогаюсь от отвращения и позора.

В городе Жешуве, который мы заняли с ходу, орлы артиллеристы разнюхали склады с водкой. Я как сейчас помню, что бутылки были почти литровые, с красивой наклейкой, на которой какой то архангел в красной накидке поражал копьем дракона. Архангела и дракона мы увидели, полюбовались картинкой, но вот то, что в бутылке дракон шестидесяти градусов таился, – этого никто не углядел: думали, что на всем свете варится только сорокапятиградусная водка, и вообще предполагали, что везде и все – как у нас.

И вот расположились мы на окраине Жешува, связь в батареи выкинули, хату заняли очень красивую, под железной крышей, с объемистым двором, садом и огородом. Господа офицеры, конечно, в хате, солдаты, конечно, во дворе – готовимся потрапезничать.

По двору ходит поляк в подтяжках и шляпе, следит, чтоб мы лишка чего не вытоптали, не сожгли, не срубили. Колодец прямо во дворе. Умылись, утерлись, кто на кухню с котелками побежал, кто «на стол» накрывает – на расстеленные в огороде плащ палатки. Вместе с вином раздобыли наши ребята сухого яичного порошка и сухого же сыра. Поляк учил нас сыр смешивать с водой, из порошка приготовил на сковородке омлет яичницу: женское население не удостоило нас вниманием, оно с панами офицерами компанию водило.

Перед ужином командир отделения связи велел мне на всякий случай пробежаться по батареям, проверить, как там и что со связью. А там почти у всех из дивизиона отосланных связистов бутылки, все веселы и каждый мне, проверяющему, сует выпить. Ну я и выпил на голодный то желудок и прибыл в наш двор на качающихся ногах. Командир отделения глаза вытаращил: «Ты что, зараза, сдурел?! А ну ешь!» Я потаскал ложкой омлета со сковородки, чувствуя, что ложка делается все тяжелее и тяжелее, самого меня все выше и выше поднимало на воздуси и качало там в тошнотной, провальной пустоте. «Не хочу я этой фрицевской херни!» – вдруг капризно заявил я и с яростью хватил ложкой оземь. «А че хочешь? По шее?» – «Огурца хочу!» – «Дак ты же, морда твоя пьяная, на огуречной гряде сидишь!» Я огляделся и обнаружил: правда, сижу я на высокой огуречной гряде и огурцов на ней что в речке гольцов. Да все на бутылки похожие! Все катаются, все хохочут человечьими голосами.

Я потянулся за огурцом…

И… проснулся в пятом часу утра, на полосатом матраце, проснулся первым, поскольку и отключился первым. Был я весь облеван, и все вокруг было облевано, мокро – меня отливали холодной водой из колодца. Я пополз, потянулся к ведру с водой и пил, пил из ведра по коровьи, захлебываясь, гася отравное пламя внутри себя.

Огляделся.

Кто где, кто как лежали по двору мои боевые товарищи, все почти сплошь заблеванные, все в мучительных позах, с припадочно скособоченными ртами.

А на высоком голубом крыльце стоял старый пан в накинутой на плечи куртке и родительски укоряюще качал головой. «Да господи! – простонал я. – Да чтобы еще хоть раз…»

Вот какой крюк я сделал из хасюринского застолья! В угарный, в интригующий момент сделал я поучение себе и потомкам. А на поучения в наше время ни бумаги, ни слов не жалеется.
Глава 19
Пока я мысленно летал в Польшу, в просторном доме пани Марины начинались танцы. Играл патефон, хрипел патефон, и из под тупой иглы с шипеньем катились «Амурские волны». Народ танцевал старательно и серьезно. Особенно старателен был Тимоша, видать совсем недавно и с трудом выучившийся держать в полуобъятиях даму и, шаркая сапогами, кружить ее в вальсе.

Эти танцы описывать невозможно, их надо было снять на пленку и показывать во всем мире, тогда, я думаю, понятней бы стало, что такое война, и люди бы меньше перли друг на друга. Страшновато мне было, страшновато и когда пластинка кончилась, и бледные от напряжения и боли партнеры, задевая друг друга гипсами, принялись снова рассаживаться за стол, я с ужасом думал: по каким то неведомым правилам на обратной стороне пластинки, после вальса, непременно должен быть фокстрот, и что, если захмелевших бойцов подхватит вихрь фокстрота?!

Но моя соседка Аня вдруг сразу, будто с горы булыжину скатив, рявкнула:
Копав, копав криныченьку,

У у у зэлэно ому са аду…

И обрадованно, с облегчением и дружеством ринулась компания навстречу Ане:

Гоп, гоп, моя малина,

Чернобровая дивчина,

В са а аду ягоду брала…

Пели долго и хорошо. Кто то из хлопчиков плакал, кого то уводили на веранду – облегчаться. Но фокстрот все таки наступил. Аня моя крутила и вертела одного молоденького кавалера так, что у него началось кровотечение из раны. Быстро восстановили бойца. После танцев компания заметно поредела. Оставались только шибко захмелелые да робкие кавалеры вроде меня.

Я помогал убирать со стола. Тимоша, подпевая себе «Гоп гоп, моя малина…», мыл посуду, сгребая остатки закуси в корыто для поросенка. Аня протирала посуду, Марина убирала, ставила ее в буфет.

– Ну как вам у нас? Понравилось? – спросила меня как бы между прочим Марина.



Я сказал, что очень понравилось, она сказала, чтоб я приходил еще. И пошел у нас разговор о том о сем, больше о книгах. Я как бы между прочим ввернул, что ранило меня в Польше, под городом Дуклой, там родилась известная историческая личность – Марина Мнишек.

– Да что вы говорите?! – показалось мне, нарочито громко удивилась Марина. – А вы то откуда узнали об этом?



Я сказал, что солдату положено все знать, и она согласилась: конечно, конечно, иначе, мол, солдату – пропадай! Тимоша перестал петь. Аня насторожилась – они почувствовали какую то нашу солидарность, мы выключили их не только из разговора, но и из окружения своего, они как бы наедине каждый очутились. Марина почувствовала, что нас «рассекречивают», и со вздохом сказала:

– Ну что ж, милые мои гости! Спасибо, что посетили нас, развеяли. Ты, Анечка, не обижай юношу, – уже на веранде добавила она и нежно поцеловала меня почти что в самый глаз, в раненный, и прикоснулась ладошкой к щеке.



И губы ее, и ладошка показались мне бархатистыми. Мне вдруг захотелось упасть перед хозяйкой на колени, обцеловать ее руки, плакать и кричать: «Прости! Прости!..»

Марина повернулась и поспешно ушла в дом, скрылась. Тимоша проводил нас до калитки, запер ее на засов, бросив почти сердито на прощанье:

– До побачення!



Мы долго ходили с Аней по станице, постояли над Кубанью, посмотрели на ночные дали. Где то за рекою реденько теплились тусклые огоньки, но и они скоро погасли. В улицах станицы раздавался шум, хохот, звучала гармошка, песни, затем в станице все смолкло. Аня сидела на круче, спустив ноги с обрывистого берега, и что то тихонько напевала. Сняла с себя косынку, заботливо расстелила ее рядом, хлопнула по ней ладонью:

– Сидай!



Я послушно сел, но к Ане не прислонялся. А она, я чувствовал, того ждала. Ощущение размягченности, доброты и грусти жило во мне. Из всего вечера, из всех его многообразных событий, осталось во мне лишь прикосновение бархатистой ладони к раненому месту и взгляд, погруженный в себя, чуть лишь прояснившийся в те минуты, когда мы на кухне мыли посуду и разговаривали с Мариной.

– Про какую это польскую шлюху ты говорил с Мариной? – неожиданно спросила Аня.



Я сказал, про какую, и, поскольку не о чем более сделалось говорить, попросил Аню спеть. И она послушно и опять во весь могучий голос огласила окрестности своим грудным, глубоким голосом:

Ой, нэ свиты, мисячэнько о,

Ни свиты – а никому.

Тильки свиты милэнькому,

Як идэ э э э до до о о ому у…

– Нет, шось не поется, – буркнула Аня и со смачным звуком зевнула во весь рот. – Спать пора. Завтра на работу.



И опять мы долго шлялись по станице. Аня отчужденно молчала. Надо было взять ее под руку, но я уже упустил для этого момент. Надо было, наверное, потискать ее и поцеловать. Я видел, как за столом, напившись и потеряв стыдливость, орлы боевые начали нетерпеливо лапать и челомкать своих партнерш, как жадно смотрела на них Аня, каким бойцовски беспощадным огнем светился ее взор.

Аня вела меня к госпиталю тенистыми, путаными тропами, часто останавливалась поправить косынку, волосы, один раз даже ногу заголила: «Резынка риже, спасу нет…» Я всю эту дипломатию понимал, откликнулся бы на тонкие намеки, может, и оскоромился бы в ту ночь, но что то кроме робости, неловкости и неумения удерживало меня, и я сам для себя тихо запел:

На Кубани есть одна станица,

В той станице гибкая лоза,

В той станице есть одна девица,

У девицы черные глаза!..

– О о! – насмешливо сказала Аня. – Оказывается, ты кое что умеешь! – и скоро вывела меня к госпиталю, со стороны сарая и умывальника. Здесь, под абрикосами, за сараем, мы еще постояли, потоптались.

– До свиданья, Анечка, – подал я ухажерке руку. – Спасибо за вечер и за ночь.

– За яку ничь?

– Вот за эту! – показал я на темное, усыпанное осенними зрелыми звездами небо и поцеловал ей руку, жесткую даже с тыльной стороны от воды, от земляной работы, пахнущую грушей и сухой травой.

– И усе? – разочарованно произнесла Аня.

– Все, Анечка! Все!.. До свиданья! – бросил я уже на ходу, поспешая к черному ходу госпиталя, который по приказу Черевченко держался в ту историческую ночь до утра отворенным.




Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19




База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2023
обратиться к администрации

    Главная страница