Ирина Хакамада sex в большой политике. Самоучитель self made woman



страница7/10
Дата25.02.2016
Размер1.73 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Спираль Мёбиуса
В России время, словно океанская волна, движется по синусоиде. До Урала оно прямо на глазах скатывается вниз: в девяностые, в восьмидесятые, в неведомо какие. А после Урала начинается подъем, и во Владивостоке уже снова 2005 й. Два часа от Москвы – и где нибудь под Рязанью попадаешь на горбачевскую дискотеку: дощатый пол, стереоколонки, Юра Шатунов, девичьи сумочки в центре круга, солдатики топчутся, группа бритых товарищей в углу. На двери наклеена афишка. Завтра в клубе лекция о вреде алкоголя.

Соскучились по семидесятым? Добро пожаловать в горкомовские гостиницы. Словно двадцать лет назад, на каждом этаже дежурная. В белом халате, точно медсестра. Попросишь принести чашку кофе, включит кипятильник, нагреет воду в поллитровой баночке из под кабачковой икры, в граненый стаканчик насыплет растворимого кофе и принесет со всем уважением в номер. А принимая номер, проверит, не украдены ли вафельные полотенца. В буфете в Нижнем Новгороде красовалось пожелтевшее объявление о приеме стеклотары. Бутылка из под кефира – десять копеек, из под лимонада – двенадцать копеек. Были бы у меня с собой эти бутылки, ни за что бы не отважилась попытаться сдать. А вдруг примут?

Зато в частных нумерах, буквально бок о бок, на той же центральной площади с позеленевшим вождем, безумствует нэп! Тут тебе бронзовые фонтаны, кровати с балдахинами и с бордельными красными покрывалами. Шик и роскошь. Закажешь завтрак, утром вкатят в номер сервировочный столик, а на нем и яичница, и жареная рыба, и миска черной икры, и кусков десять хлеба, и кофе с пенками. Это вам не Санкт Петербург, гостиница «Ленинград», где за тридцать евро на белых общепитовских тарелках тебе подадут пять крутых яиц, пять толстых общепитовских котлет, стакан кефира и много много масла.

В Якутии столбик истории замерз где то на середине прошлого века. В юртах гранят алмазы, у костров пляшут шаманы. В академическом театре в мою честь был дан концерт. Открылся занавес. На сцене – японский домик с балкончиком, на балкончике местная оперная прима в кимоно ка а ак запоет песню на японском языке! Я ощущала себя генеральным секретарем. Зато в Карелии я, действующий депутат, чувствовала себя контрреволюционером подпольщиком. С народом встречалась в лесу, по партизански. Выруливали на полянку. А там уже ждали лесорубы, все краси и ивые, все молодые, все здоровенные. У них и жбан с водой, и стаканы помыты, и огурцы нарезаны, и шашлык на костре, и скатерть, и разовые тарелочки. Накормили, напоили, на бревнышках за жизнь потолковали – хоп! – в одну секунду все убрали, дверцами машин хлопнули и в разные стороны разъехались. С глаз долой! Чтобы начальство не засекло встречу с оппозицией. В Карелии мне показали дореволюционные фотографии целых семейных кланов, купеческих и крестьянских. Добротные хозяева земли, которые кормили бы Россию. Всех перестреляли, сослали, развеяли. Наша история трагична и глупа. Мы единственные последовательно уничтожали все, что могло сделать страну великой. У нас очень любят цитировать пушкинскую формулу о русском бунте, бессмысленном и беспощадном. Да, он такой. Но это только вторая половина правды. Первая половина заключается в том, что точно так же бессмысленна и беспощадна власть. С той разницей, что бунтуют лишь, когда припекает, когда уже невмоготу. А правят всегда.

У русского народа не сбылась ни одна мечта. Во всей истории России. Ни разу он не зарабатывал, сколько хотел, не ел досыта. По большому счету, никогда не рожал детей, сколько хотел. Не сбылась и самая простая мечта – иметь свой домик, свой участок, свою машину, свою картошку. Поэтому так яростно люди пахали на несчастных шести сотках. Это нереализованная мечта о нормальной собственности. Только у нас возможны эти шестисотки, на которых ничего не растет кроме как в огороде и все смотрят в окна друг другу. Так и не сбылась у народа мечта об уважении властью его человеческого достоинства. Никогда. Его всегда и везде унижали.

– Пшел вон, – говорят униженному и ограбленному народу, – у нас нет для тебя другой власти.

– На нет и суда нет, – соглашается народ – но тогда не извольте, господа хорошие, гневаться. У меня нет для вас другого бунта.

В Новосибирске после встречи меня подвели к старику. Если бы Шукшин дожил до его лет, он, наверное, выглядел так же. Широкие скулы, раскосые глаза. В унтах, в шапочке. Унты обмотаны тряпками, перевязаны веревочками, и все домотканое. Весь продубленный ветром, солнцем, морозом, всем на свете, весь оттуда, из Древней Руси. Скажи мне, кудесник, любимец богов. Мешочек у него за плечом висит, палочка рядом. И протопал он в своих унтах невесть сколько.

– Ну здравствуй, дочка. Записочку я тут важную написал. Ты ее потом прочтешь, но запомни – не по закону в России надо жить, а по совести. Закон люди сочиняют. Нет у них совести, оттого и законы плохие. А будет совесть – и законы будут хорошие. Ты почитай и отдай туда. А мне пора, однако.



Сунул банку меда и исчез. Вот так бежала, бежала, бежала. Говорила, говорила, говорила. Из региона в регион, из региона в регион. И вдруг остановил старый таежный охотник и сказал обыкновенную мысль, которая на самом деле является главной проблемой России: совести нет.

Где меня только за последние десять лет не носило! То я возвращаюсь в Москву вся в черных оспинах угольной пыли, от которой не спасает никакой скраб, счастливая тем, что не ухнула в пропасть. Шахтеры предложили спуститься с ними в забой. Кто же от такого предложения откажется? А там через бездонный ров, в котором что то рычит и громыхает, перекинута хилая досточка. У меня с детства проблемы с равновесием, из за этого лишь в сорок лет осмелилась сесть на велосипед и встать на коньки. Мужики – раз! – и уже смеются на той стороне. Как быть? Вернее, быть или не быть? Плюнуть и вернуться? Ни за что! Я – российский политик или где? Встала на четвереньки и переползла.

То приезжаю домой вся в синяках, со стесанными животом и коленями, опять таки счастливая оттого, что жива. Это я попарилась в баньке у алтайских отшельников. Они обитают на озере Телецкое, куда добраться можно только на вертолете. Двое бывших ученых из Академгородка, оба – доктора наук. Они не мизантропы, никакого фанатизма, просто не смогли, не захотели приспосабливаться к новому миру, и все. Числятся егерями. У них ни радио, ни телевизора, ни электричества. Костер, котелок, сети и на берегу бурной горной речки собственноручно срубленная банька. В нее то меня и засунули с инструкцией: попаритесь – и бегите во он туда, на пригорок. Там ложитесь в реку, она вас понесет, а мы будем здесь, у выемки, вас ловить. Не поймали…

То я возвращаюсь в Москву с ворохом невероятных туалетов. Это краснодарские кутюрье, три ядреные тетки, затащили меня к себе, нарядили в свои рюши, воланы, люрексы, нащелкали и после повсюду хвастались, что Хакамада одевается исключительно от краснодарских модельеров. От краснодарских так от краснодарских. Возражать себе дороже. На юге – народ яростный, артистичный. Российская Италия. Баба рыдает, что на рынке за торговое место дерут столько, что скоро детей будет кормить нечем. Смотришь на нее – большая, розовая, и кофточка сверкает, и рвет она ее как то очень театрально. Вот он, темперамент! Но загадочная русская душа загадывает свои загадки и здесь. Вот прилетели в Краснодар. Прилетели, сели. Сели, сидим. Час сидим, два сидим. Душно, но почему то никто не вопит: выпустите нас. На третьем часу, потрясенная кротостью горячих южан, поинтересовалась: а что сидим то? А трап один на весь аэропорт: очередь. Через четыре – подъехал трап. Летели два с половиной. При этом главный вопрос в Краснодаре – кому отдаете Курилы.

Россия не складывается в единую картину. Ни в какой Америке нет такого многоцветья национальностей, культур, верований. В каждой области, в каждом городке – свой характер, свой ритм, своя аура.

Медлительная Вологда с пирогами, куполами, церквушками. Теперь я знаю, что настоящее вологодское масло – это то, которое в блестящей с желтенькими цветочками фольге. А то, что в нарядных туесках, коробочках, крыночках, – подделка. Мне это объяснили на вологодском молокозаводе. И посетовали, что кефир у них тоже замечательный, а почему то в столицах не очень идет. Посоветовала написать, что в нем кишмя кишат бифидобактерии и нарисовать на упаковке фигуристую женщину.

В Нижнем Новгороде народ столичный. Ядреный, развитой и наглый. Как образовался – непонятно. А Самара очень сексуальная. Все светится, все напоказ, все чувственно. Набережная с шашлыками, кофейнями, дискотеками. Иркутск и Томск, резные, изящные, деревянные, погружают в девятнадцатый век. А иркутские художники! Сезанн отдыхает. В Барнауле меня долго угощали и развлекали в мексиканском ресторане. И подарили текилу. Трех видов 25 летней выдержки. Я была в Мексике. Там днем с огнем коллекционную текилу не купите. А в Барнауле – пожалуйста!

В Ингушетии мужчины сидят на корточках около всяких публичных мест и обсуждают большую политику, старейшины смотрят на тебя со своих скамеечек сложным взглядом, а женщины в черных платках, как тени: фырк с одного двора в другой – и нет их. А в соседней Осетии и женщины одеты по европейски, и на каждом шагу казино. Я в детстве часто гостила здесь у маминой родни. Вот он, Терек, а все не так. Неизменными остались гостеприимство и осетинский пирог. Это не хачапури. Он закрытый, размером с велосипедное колесо, а тесто тоненькое тоненькое, а внутри или мясо, или рыба, или зелень, и все это запекается в духовке. Из за осетинских пирогов я в свое время родила сына. Моя тетя, когда приезжала из Орджоникидзе, всегда их готовила. И в тот раз напекла пять или шесть штук и поставила остывать на кухне под льняными полотенцами. Я выползла со своим девятимесячным животом и съела три пирога. Через полтора часа начались схватки. А еще через три часа родился Данила.

В Улан Удэ я вошла в зал и увидела две сотни Хакамад. У всех на голове мой французский выщип, у всех на лунообразных лицах такое благоговение и обожание, что я оторопела: похоже, Ира, от тебя ждут Нагорной проповеди, а ты как то не по этому профилю. Их не интересовала моя программа, им было важно, что я похожа на них, а они на меня, и при этом я во он где, наравне с большими мужиками правлю миром, и по всем приметам, описанным в древних легендах, я и есть та самая царица с восточными глазами, которая должна явиться из северных краев и сделать бурятскую землю счастливой. Я растрогалась, однако от чести баллотироваться в президенты Бурятии благоразумно отказалась.

Угодить в героини народного эпоса – это, конечно, крайность. Но со взглядом на столичную персону как на некую эфирную субстанцию, некое полумифическое существо, чей организм лишен простых физиологических слабостей и нужд, я сталкивалась повсюду. Не знаю, с чем это связано? То ли с безграничным чинопочитанием, то ли с элементарным недомыслием. Наверное, и с тем, и с другим. В одном из городов «красного пояса» меня довели чуть ли не до смертельной испарины. Кодла мужиков в галстуках как взяла в плотное кольцо у самого трапа, так и понесла с реактивной скоростью. Встреча в одном вузе, встреча в другом вузе, с факультета на факультет, из аудитории в аудиторию. В лабиринте коридоров очередного института мне удалось на минуту оторваться от свиты. Я ринулась искать туалет, ориентируясь на запах и интуицию. Нашла и поняла, как важно увеличить финансирование системы высшего образования: все кабинки были без дверей. У меня не хватило духу развлечь общественность интимным зрелищем – популярный политик на горшке. Через два часа, входя в кабинет губернатора области, я уже не считала отсутствие дверей непреодолимым препятствием: какая то минута позора в обмен на невыносимую легкость бытия! Почему я не родилась птицей? Губернатор меня поприветствовал, я открыла рот, массовка почтительно замерла:

– У вас где нибудь можно… вымыть руки?



Я закрыла рот. Губернатор дрогнул, но кивнул охране: сопроводите. Охрана сопроводила. А теперь, уважаемые знатоки, внимание – вопрос: куда охрана привела Ирину Хакамаду, если с тех пор Ирина Хакамада высказывает все свои пожелания, в том числе и политические, предельно четко, без лишних метафор и эвфемизмов? Правильно, в буфет, к умывальнику. Никакой другой сантехники рядом не было.

А Калмыкия! Единственная буддистская страна на европейском континенте. Нищета и буддистские храмы с золотыми Буддами в степи. Смотрится величаво. Народ молится и спокоен. Президент – наместник Будды. Его портреты везде. Свою вертикаль власти он строил по образцу великих ханств. Строил и выстроил. Такое тихое, доброе, мирное средневековое ханство в кратере вулкана российской демократии. С кроткими подданными, с почтительно лукавыми царедворцами. Я была в шахматном городке, любимом детище президента. Меня уверили, что в его дорогих коттеджах отдыхает за копейки трудовой народ. Как ни крутила головой, никаких следов народа не обнаружила.

– А где народ то?

– Так спит.

– Так уже полдень.



– Так народ восточный, еще не проснулся.

Едешь по Татарстану – дома кирпичные, заборы высокие, дорога нормальная. Затряслись на ухабах – Чувашия. Татары, мусульманские китайцы, от зари до зори копошатся. А чуваши похожи на разгильдяев русских. Такие же пофигисты. И с удовольствием рассказывают анекдоты об этом своем пофигизме: у чуваша спрашивают, почему татары живут богато, а чуваши – нет. «Потому что татары лук выращивают и продают», – отвечает чуваш. «Ну так и вы выращивайте!» – «А кому он нужен, этот лук?» С чувашскими номерами на машине в Татарстан лучше не соваться. Мы пробивались, как сквозь баррикады. При том, что впереди ехала машина с мигалкой. И мигалку подрезали, и гаишников подрезали. Чувашская ГАИ? А нам по фигу. Здесь хозяева мы. Это провинциальное отстаивание своей особости есть везде. «Когда Колумб приплыл в Америку, чуваш (татарин, калмык, чукча и т. д.) уже сидел с удочкой на берегу, рыбу ловил». Везде местные краеведы убедят вас, что земная цивилизация зародилась именно здесь. А.С. Пушкин ночевал в половине уездных городков, очень впечатлялся, и следы этого впечатления можно отыскать практически во всех произведениях поэта. Везде идет борьба за строительство международного аэропорта. Пусть малюсенького, пусть на два самолета, но – международного. Везде есть и свой ипатьевский подвал, и свой святой источник, и своя водка, и она самая лучшая. К слову, о водке и связанном с ней международном мифе об особом русском пьянстве, мифе обидном и несправедливом. Все, начиная от американцев, которые орут и гогочут, если их собирается больше трех человек за столом, так, что от их перекатывания камней в горле звенит в ушах, заканчивая немцами, которые опиваются пивом до остервенения, – все считают себя аристократией, а русских – быдлом, лакающим водку. Мне за границей постоянно предлагают водку. Я постоянно отказываюсь. Мой отказ сначала удивляет, а потом с пониманием кивают головой: а, перепили в свое время? Нет, я никогда не пила водку. Смеются и не верят.

Как то немецкими авиалиниями летела из Франкфурта в Москву в семь утра. Рядом сел немец. Сразу заказал два коньяка. После двух коньяков заказал четыре вина и заполировал коньяк вином. Потом добавил виски. Стюарды хладнокровно ставили ему и ставили, покуда он не опрокинул коньяк на пол, после чего рыгнул и вырубился. Поднялась вонь и от него, и от коньяка, и я в этом тумане с горя заснула. И совсем другой была реакция, когда двое наших моряков, возвращавшиеся из Судана, усталые, с обожженными лицами, попросили водки. Стюард сделал изумленное лицо: водки? В семь утра? Ее принесли с брезгливым лицом: «Ох уж эти русские»!

Петербург оказался просто другой страной. Питерцы, как японцы, ритуальны, воспитанны, закрыты. В Москве человек, если вас любит, подойдет и возьмет автограф. В Питере – никогда. В Москве, если узнают, рассматривают. Там отводят глаза. Назови подъезд парадной, батон – булкой, и тебя полюбят. Я в это не верила и честно говорила по московски. На одной из встреч плюнула и назвала подъезд парадной, И все, и сразу стала ближе, почти своя.

Как то мы с моим петербургским пресс секретарем решили поужинать в ресторанчике «Саквояж». В поисках его бредем по Малой Конюшенной улице, совершенно безлюдной в десять часов вечера. Она – пешеходная, из нее попытались сделать что то вроде Старого Арбата. Вылизали, расставили фонарики, но гулять сюда никто не ходит, потому что кончается она глухим тупиком. Дергаем двери подъездов парадных, заглядываем в арки, ныряем в колодцы, «Саквояжа» нет как нет. И спросить не у кого. Наконец нам повезло: молодой человек, что то среднее между Александром Блоком и Родионом Раскольниковым, стоя на тротуаре, старательно мыл окно. Окликнули – обернулся, вздрогнул, пробормотал, что и не такое видел в жизни, и снова завозил тряпкой. Он принял меня за галлюцинацию. Петербург – весь такой. Странный, зачарованный город.

В Нарьян Маре в маленьком клубе, набитом оленеводами и учителями, ощущение реальности утратила уже я. Думала, будем по простому. А через десять минут уже не понимала – я где? На краю света или на экспертном совете в правительстве? Москва – не единственный продвинутый город в России. Ничего подобного. В крохотных городках, занесенных пургой, живут уникальные люди. У них есть время размышлять. Они и размышляют. От них возвращаешься, заряженная на сто лет. Не зря же программу воспитания наследника российского престола, начиная с Павла Петровича, завершало путешествие по стране. Из конца в конец. Три месяца туда, три месяца обратно. Конечно, на отборных лошадях. Конечно, в удобных экипажах. Но по тем же российским дорогам, сквозь те же метели, сквозь ту же распутицу, мимо тех же деревень. Зачем? Зачем полгода трясти по ухабам не беспородного депутата – полушка за лукошко, а самого ценного отрока государства, которому не требовалось завоевывать голоса или доказывать, что он достоин царствовать, который получал эту страну по праву рождения? А чтобы прочувствовал.

Тема шестая:

Как я стала госпожой Мамба
Она была редкой, даже среди высокопоставленных дам, стервой с дурной наследственностью: отец – шпион, дядя – шпион, брат – шпион, мать – не шпионка, поскольку еврейка, и этого уже достаточно. Страдала нимфоманией с примесью лесбийства и комплексом самки богомола, которая, как известно, откусывает использованным партнерам головы: один из ее многочисленных мужей умер, безжалостно лишенный лекарств, а имена любовников неизвестны, что тоже наводит на нехорошие предположения. Владела гектарами леса вдоль всей Клязьмы и Рублевки и вырубила его, чтобы настроить особняков для продажи. В своей алчности не брезговала ничем. Например, обобрала соотечественников в аэропорту Хургады, собрав последние деньги якобы на заправку самолета и тут же потратив их на духи в дьюти фри. Мечтала уничтожить всех пенсионеров. Охотилась на молодых людей на ночных дискотеках. Жила в стеклянном дворце. Звали ее Ирина Хакамада, с ударением на последнем слоге.

Вот мой образ, который сцедится со страниц российской прессы, желтой уже и от времени. Готовая героиня для триллера «Кремль в кимоно, или Госпожа Мамба». Его и напишет какой нибудь правнук Караулова или Доценко. А может, они сами – бренды не умирают. В начале своей политической карьеры, прочтя о себе очередную гадость, я нервничала, глотала новопассит, требовала опровержений, потом успокоилась. Газет – море, я – одна. Буду каждый раз нервничать и скандалить, стану тощей, злой и морщинистой. СМИ, как терроризм, в честном бою победить невозможно. Никогда не угадаешь, где взорвется. Приручать бесполезно. Сегодня это либеральная газета или канал, завтра они сменили хозяина, а вместе с ним и все виды ориентации. Кто платит ужин, тот девушку и танцует.

Но прессу можно перехитрить и нейтрализовать. Основной метод – работа на опережение: дверцу шкафа распахиваешь, спрятанный за ней скелет вытаскиваешь наружу и демонстрируешь его кому ни попадя, пока от вас обоих не начинают шарахаться. О том, что я – наполовину японка, а мой отец – ортодоксальный коммунист, я тупо повторяла повсюду и добилась, что теперь эта подробность моей биографии никого не возбуждает, кроме пожилых сталинисток. Еще пример. Накануне выборов летом 2002 года мне в панике позвонил Немцов:

– Я подвел партию!… Другая женщина!… Двое детей от другой женщины!… Журналисты пронюхали!… Избиратели не простят!…



В общем, «все пропало, гипс снимают». Я посоветовала оперативно исповедоваться на страницах какого нибудь бульварного органа: да, согрешил, но согрешил любя. Потому что для русского человека любовь оправдывает все. Тем более так и есть? Так и есть. Детей любишь? Люблю. Всех любишь? Всех люблю. Матерей этих детей любишь? Люблю. Всех любишь? Всех люблю. Ну и вперед! Немцов послушался, и его политический рейтинг тогда не пострадал: скандал в благородном семействе занимал читателя не дольше, чем любая дежурная сенсация «Комсомолки». До свежего номера.

Публичное покаяние у нас вообще приветствуется. Поднимись на помост, поклонись в пояс: «Простите меня, люди добрые!» – и они простят. Во первых, потому что добрые. Во вторых, отчего же не простить чужие личные грехи и слабости? Чувствуешь себя немножко Богом. Это льстит. Особенно лестно, когда простить просит не дядя Вася из соседнего подъезда, а один из тех, кто болтается там, наверху. Значит, он, как и ты, грешен и слаб. Это сближает. Тем более сегодня в России гласность от долгого воздержания перепутали с нравственностью. Не тот честен, кто не ворует, а тот честен, кто не скрывает. Признайся, и тебе поверят. Признайся, и за тебя проголосуют, как за порядочного человека. Не в чем признаваться? Не обессудь, будем подозревать во всем. Поэтому нашим политикам рекомендуется время от времени в чем нибудь признаваться. Для сохранения доверительных отношений с массами.

С газетчиками у меня все более или менее наладилось, когда я перестала путать интервью с докладами и усвоила, что журналисту не нужны пространные рассуждения, а нужны яркая фраза и конкретная ключевая мысль. Можно битый час распинаться о свертывании свободы слова в России, о телевизионном зомбировании, о нравственном СПИДе, распространяемом желтой прессой, и предложить акцию: выключить телевизоры и не покупать желтую прессу. Про акцию запишут все, про свободу слова – никто.
Камень, ножницы, бумага
Телевидение – самое вероломное из СМИ. Его главный инструмент воздействия – изображение. Есть тысячи способов перекроить на экране красавицу в чудовище, умного в дурака. И оно ими пользуется. Наедет камера на лицо человека так, что нижняя челюсть заполнит весь кадр, и о чем бы он ни говорил, зритель не воспримет ни слова. Он будет следить за артикуляцией, выискивать во рту коронки, рассматривать поры и прыщики. Президента никогда не возьмут крупно, все обращения – только на нейтральном среднем плане, чтобы картинка не забивала текст. На канале у Невзорова меня упорно пытались снимать снизу. Оператор садился на корточки, чуть ли не ложился на пол. Моя пресс секретарь врывалась на площадку и требовала сменить ракурс. Ее посылали и продолжали пластаться у моих ног. На профессиональном сленге этот негативный ракурс называется «поза памятника». С его помощью создается образ каменного монстра.

Чтобы поколебать веру зрителя в чьи то заявления, обещания, разоблачения, достаточно журналисту вместе с камерой занять такое положение, чтобы тот, кто заявляет, обещает, разоблачает, находился чуть ниже камеры и был вынужден смотреть в объектив или исподлобья, или снизу вверх. И, какими бы волевыми и правдивыми ни были лицо и интонация, по ту сторону экрана возникнет ощущение неубедительности, скрытности и неуверенности. Ослабить впечатление от выступления можно, убрав из кадра оратора на самых острых и ударных высказываниях, а вместо него дав зал или панораму окрестностей. Внимание, естественно, переключится на свежую картинку, а человек будет сотрясать воздух, не подозревая, что сотрясает его впустую. Незаметно влияет на отношение к персонажу и размещение внутри кадра. Вас сдвинули влево, так, чтобы на экране вы оказались напротив зоны сердца телезрителя? При прямом обращении к нему вы будете рождать в нем, о чем бы ни говорили, невольную тревогу и желание защититься. И не надо никакого двадцать пятого кадра. Те, чьи речи и правота не должны вызывать сомнения, всегда сидят строго по центру. Это место для державных поздравлений, проповедей, отречений, Глеба Павловского и Михаила Леонтьева.

Особая привилегия телевидения, которая развязывает ему руки и позволяет творить чудеса фальсификации, – право выпускать программы на экран, не визируя их у тех, кто в них снимался. Газеты обязаны перед публикацией согласовывать свои интервью с теми, кто им эти интервью давал. А телевидение не обязано. Зачем визировать подлинный документ? Вот перед вами человек, он сам говорит свои слова. Ну и что же, что на монтаже кое что вырезали, а то, что осталось после кастрации, так удачно склеили, что вместо обвинительной речи получилась защитная, или наоборот, или не получилось вообще никакой. Главное, чтобы на стыках голова не слишком заметно дергалась. Хотя и это не вопрос: все швы отлично маскируются перебивочками, панорамочками, каким нибудь пикантным крупнячком. Например, товарищ рассуждает о преобразовании страны, в котором он намерен принять самое деятельное участие, а камера – раз! – и сосредоточится на стариковских кальсонах, выглянувших из под брюк. Какие тебе, дедушка, преобразования? Сиди уже на печи, о душе думай.

На телевидении нельзя расслабиться ни на секунду. Любое неосторожное движение подкараулят, зафиксируют и доведут до гротеска. В обычной жизни мы не замечаем, как кто то почесал нос или снял с кофточки пылинку. А тут сняла эту проклятую пылинку один раз, а на монтаже тебя заставят обираться всю передачу, повторами превратив случайный жест в хрестоматийный симптом психопатии. В парламенте часто сверху снимали скрытой камерой. Заснул депутат – его тут же запечатлели и выдали в эфир. Народ хохочет и возмущается. А посиди ка целый день, послушай ка бешеное количество законов, большая часть которых не по твоему профилю. Вот они и вырубаются, бедные. Да и над кем смеетесь? Над собой смеетесь. Стараниями журналистов российский парламент выглядит как филиал программы «Аншлаг» – сборище клоунов и идиотов, которые непрерывно дерутся, зевают, ковыряются в носу. Но парламент потому так и смешон, что он открыт. Как ковыряют в носу в Белом доме, никто не видит. Попробуй туда попасть: аккредитация, регламент, строем зашли, по команде включили камеры, по команде выключили, строем вышли, чугунные ворота захлопнули – и до свидания. А если снимите что то не то или не так, завтра снимут и вас, и того оператора, и того редактора. Увольняют и за меньшее – за неудачный ракурс, за невыгодный свет. В Кремле ворота еще выше и что в носах – еще загадочнее.

Меня в парламенте спасало то, что я со времен работы в вузе умею спать с открытыми глазами, и если на секунду отключалась, от неподвижного взгляда казалась особенно вдумчивой и сосредоточенной. С чем безуспешно боролась и борюсь, так это с привычкой, когда мне совсем уж скучно, рассматривать ногти и опускать голову. Щеки сразу стекают, вид мрачный, постаревший. Спохватываюсь – подыми веки, Ирина, подыми себе веки! – а уже поздно: довольный оператор отводит объектив.

На Западе у публичных персон отточено каждое движение. Они никогда не сядут на студийной программе в фас к журналисту и в профиль к камере – исчезает объем, из кадра откачивается воздух, человек становится плоским, как бумажная аппликация. Всегда анфас, всегда чуть чуть боком. Они никогда не позволят засунуть себя между двумя ведущими, чтобы не мотать головой, словно лошадь на привязи. В 1992 году, муштруя нас, молодых российских политиков, американские политтехнологи твердили из занятия в занятие: плевать на то, о чем вас спрашивают. Вы в эфире не для того, чтобы удовлетворить журналиста. Пусть себе жужжит. Вы в эфире для того, чтобы общаться с миллионной аудиторией, которая в этот момент жует, целуется, ссорится, пьет, болтает по телефону, моет посуду. Поэтому на телевидении не надо никакой философии, никакой зауми, на одно выступление – одна мысль, а лучше не мысль, а слоган, который вбиваете в зрителя, как гвоздь.

Действительно, что бы ты ни говорил по телевизору, главное – образ. В свое время в Америке проводились первые дебаты между двумя кандидатами в президенты. Никсон против Кеннеди. Они транслировались по радио и телевизору, и отсчитывались рейтинги. Кеннеди сделали загар и надели ярко голубую рубашку под цвет глаз. На экране он выглядел голливудской мечтой Америки – загар, молодость и красота. А Никсон был очень умным, но намного старше и не такой телегеничный. В дебатах на телевидении с огромным отрывом победил Кеннеди, а на радио победил Никсон. В безоговорочной доминанте визуального ряда над смысловым я убедилась и на собственном опыте.

В 1993 году в московских округах уже появилось кабельное телевидение, и мой предвыборный штаб заключил договор с орехово борисовской студией. Передачи шли в прямом эфире по самому незамысловатому сценарию. Сначала я очень, как мне казалась, доходчивым и простым языком знакомила зрителей со своей депутатской программой: я собиралась сражаться за то, чтобы мамы получали от государства пособия в размере средней заработной платы, поскольку воспитать ребенка – такой же труд. А потом зрители должны были звонить и задавать свои вопросы. По теме выступления, которая злободневна для многих. Они, действительно, звонили, но волновали их совсем не пособия: а почему я всегда в черном? У меня – траур? А кто я по национальности? А где я прописана? Я поняла, что меня не слышат и не хотят слышать. И тогда мои ребята придумали ролик и дешевый, и сердитый. Они посадили меня на фоне российского флага. Сзади, чтобы флаг трепетал, на него дули феном. Я застывала в профиль, за мной развевалось знамя, звучала бравурная музыка типа марша «Прощание славянки». Я была похожа на Мао. Музыка смолкала, я поворачивала голову и чеканила лозунг: «Я за то, чтобы женщины получали пособие, только тогда Россия возродится». И все. Натуральный агитплакат советской эпохи. И рейтинг пополз вверх!

У нас этой техникой гениально владеют Жириновский и Зюганов. Заявленная тема не волнует ни того, ни другого. И с ограничения стратегических вооружений, и с экологической катастрофы, и с профессиональной армии Зюганов через две минуты свернет на «растоптанную страну, уничтоженную антинародными реформами», а Жириновский сразу начнет выкрикивать то, с чем пришел. Позвали поговорить о живописи? Какая, к чертовой матери, живопись, когда мусульмане рожают, а мы не рожаем? Русские бабы – вон из политики! Все – в койку, все – на кухню, все – рожать! Россия – великая страна! Никакой демократии! В койку и рожать! Ты, ты и ты с грудями в рюшках – быстро встали и поехали отсюда ложиться в койку и рожать! Деньги на такси возьмете у Чубайса…

Это правильно. Это действенно. Но я так не умею. Да и не хочу.

Во время газетных интервью у меня получается держать в уме, что я разговариваю не с журналистом, а с аудиторией, которая будет читать. Но в телевизионной студии это очень трудно. Там я забываю, что на меня смотрят миллионы, и начинаю спорить с собеседником, начинаю оправдываться перед ним, начинаю на него обижаться. Иногда, когда оппонент – умелый провокатор, на меня даже накатывает ярость. Температура понижается, сердце бухает медленно и тяжело, оно увеличивается, заполняет все тело, я начинаю говорить в его ритме – медленно и тяжело, с ельцинскими фирменными паузами. Они у Бориса Николаевича были очень длинными и действовали сокрушительно: «Я дума аю… будет… так…» – и все, и пауза, и тяжелый взгляд. Народ цепенел и превращался в огромное ухо, которое пытается услышать – как же будет? Во вменяемом состояния я пользуюсь этой техникой на радио в персональных интервью. На телевидении оппозицию пускают только на дебаты, чтобы, с одной стороны, добиться иллюзии демократии, а с другой, не улучшать имидж: дебаты – это всегда спор, и на них сам жанр создает образ агрессивного человека. Спорить, удерживая голос в нижнем регистре и соблюдая паузы, мне сложно. Но если я впадаю в ярость, в какую то секунду мозг отключается, включается подсознание, и нужный эффект достигается автоматически.

У меня был классический случай на «Барьере» у Соловьева. Моим противником был Рогозин. Он талантливый оратор: складненький, энергичный, глаз веселый, горит. Я не раз сталкивалась с ним на дружеских пирушках. Свой парень, все знает, все понимает, очень светский, не хочет никаких революций, никаких трагедий, не рвет на себе рубаху, желает буржуазной жизни и любит посещать иностранные государства, прежде всего развитые и демократические, которые захватывают Россию.

Я рассчитывала на жесткую, но красивую идеологическую дуэль. И вдруг на меня хлынул поток чернухи. Меня обвинили во всех грехах перестройки: в приватизации, в шоковой терапии, в дефолте и в том, что я меняю партии, как кофточки, а кофточки мне не идут, мне к лицу кимоно. Ни смысла, ни содержания, сплошные эмоции и хамство. Рогозин напирет, я молчу. А что делать? Мой голос выше, такого большого Рогозина мне не перекричать. Остается ждать, пока он выдохнется. Когда же он наконец устал, меня хватило на фразу:

– Вы занимаетесь демагогией, вместо того чтобы разговаривать по существу.



Так себе фраза. Вялая, никакая. На этом первый раунд закончился. В перерыве я сидела и тихо умирала. Единственное, за чем следила – за спиной. Чтобы была идеально прямой. Идеально прямая спина обеспечивает спокойное выражение лица. Попыталась еще и улыбнуться. Не получилось. Прозвенел гонг на второй раунд. Я вернулась к барьеру. Рогозин – тоже. Энергичный, отдохнувший, довольный. И тут меня накрыло. Говорят, я несла что то про националистическую морду, которую растопчут сапогами три миллиона моих избирателей, про мужиков, которые достали всех в политике и которых надо гнать из нее поганой метлой. В общем, ни содержания, ни смысла, сплошные эмоции и хамство. Точь в точь Дмитрий Олегович в первом раунде. Все хамы совершенно теряются от зеркального хамства. И Рогозин растерялся. Что то снова промычал про Гайдара и Чубайса. Я развернулась и пошла с ринга. Соловьев опешил:

– Ира, вы куда?

– За Гайдаром и Чубайсом.

Зал зааплодировал. Потом при монтаже все это вырезали. Жаль, интересно было бы посмотреть на себя со стороны в таком состоянии. На кого становлюсь похожа? Друзья уверяют, что на пантеру. Враги – что на базарную бабу. Лучше, чтобы на пантеру. Я обожаю этого зверя. Иногда мне очень хочется в него превратиться, как Настасья Кински в фильме «Люди кошки». Ну хоть на минуточку. Одним прыжком мягко взять высоту. Преодолеть тяжесть собственного тела.

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница