Дискурсивно-стилистическая эволюция медиаконцепта: жизненный цикл и миромоделирующий потенциал



страница9/25
Дата10.02.2016
Размер5.14 Mb.
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   25

2.3. Вербальный и культурный прототипы медиаконцепта

Как мы уже отмечали выше, одной из базовых характеристик, позволяющих провести валидную процедуру анализа медиаконцепта, является его жизненный цикл. Напомним, что под жизненным циклом медиаконцепта понимается своеобразная траектория его развития от фазы зарождения к фазе спада и нивелирования, либо – в случае приобретения концептом стабильных культурно значимых субстанциональных смыслов и оценочных характеристик – к закреплению в коллективной концептосфере в качестве константы культуры.

Объективными критериями социолингвистической ситуации, благоприятной для появления того или иного медиаконцепта, являются определенные предпосылки как собственно дискурсивного, так и экстардискурсивного характера. Одним из важных дискурсивных факторов концептообразования становится фактор «прототипический».

Очевидно, что медиаконцепты – значимые для общественного сознания определенной эпохи смысловые доминанты – не образуются на «пустом месте». Язык и культура как две фундаментальные детерминанты индивидуальной и коллективной ментальности определяют наличие пресуппозиционных матриц – прототипов, обеспечивающих относительно безболезненное вхождение медиаконцептов в когнитивно-дискурсивное пространство современника (здесь необходимо отметить отличие в понимании термина прототип в данной работе от трактовок этого термина в когнитивных теориях Э.Рош, Н.Н. Болдырева и др. [Болдырев, 2001, 2002 и др.]).

Во-первых, это вербальный прототип – слово, бытовавшее до его медийной актуализации в иных дискурсах или даже в публицистическом, но в качественно ином (если не в плане референции, то в плане коннотации) значении (например, в научном дискурсе – как нано и нефть, или политико-экономическом – как кризис). Зачастую медийному выдвижению подвергается рядовая узуальная номинация, принадлежащая нейтральному межстилевому лексическому фонду. Например, И.Т. Вепрева так описывает процесс семантической деривации в массмедиа 1990-х гг. лексемы семья: «политическая жизнь России сформировала еще один новый лексико-семантический вариант данной лексемы», которая стала обозначать «окружение экс-президента России Б. Ельцина, который приблизил к руководству страны небольшой круг людей, связанных близкими семейными и дружескими связями» [Вепрева, 2005, с. 238–239].

Во-вторых, это культурный прототип – некий культурный обобщенный смысл, воплощающийся в разных вербальных обликах в соответствии с требованиями времени и исторической ситуации, претерпевающий в процессе каждой «реинкарнации» определенные семантические и аксиологические трансформации.

Волнообразный и избирательный характер самого феномена культурной памяти особо подчеркивал Ю.М. Лотман в известной статье «Память в культурологическом освещении»: «Каждая культура определяет свою парадигму того, что следует помнить (т.е. хранить), а что подлежит забвению. Последнее вычеркивается из памяти коллектива и «как бы перестает существовать». Но меняется время, система культурных кодов, и меняется парадигма памяти-забвения. То, что объявлялось истинно-существующим, может оказаться «как бы не существующим» и подлежащим забвению, а несуществовавшее – сделаться существующим и значимым» [Лотман, 1992, с. 201].

По нашим наблюдениям, с точки зрения своеобразия культурных прототипов выделяются по крайней мере две разновидности медиаконцептов.



Медиаконцепты со стабильным культурным прототипом воплощают прочно укорененные в массовом сознании универсальные смыслы, обеспечивающие основы социальной жизнедеятельности. Таких медиаконцептов относительно мало вследствие их достаточно консервативной природы: смене их актуальной номинации должны предшествовать кардинальные социально-исторические предпосылки, да и сама эта смена происходит недискретно, без значительного временного перерыва.

Из наглядных примеров приведем золото как культурный прототип медиаконцепта нефть, локализующий семантику сырьевого источника экономического процветания. Если говорить о функционировании концепта золото в русской и мировой культуре, то можно констатировать его крайне высокую культурно-семантическую наполненность, восходящую к фольклору и эпосу многих этносов, в том числе – европейских. Так, один из параграфов диссертации В.И. Чечетки «Концепт человек в мифопоэтической картине мира: На материале древнегерманских героических песен, легенд, сказаний» назван «Золото как символ власти и могущества в героическом эпосе древних германцев» [Чечетка, 2005]. Автор работы доказывает, что золото являлось одной из базовых детерминант мифопоэтической картины мира, отраженной в текстах героических песен и сказаний древних германцев.

При всей амбивалетности этого имеющего огромное количество этноспецифических и идиостилевых модификаций смыслообраза золото во все времена выступало главным атрибутом богатства, расцениваемого как в языческом, так и в современном социуме весьма неоднозначно. Тем не менее, красной нитью через эпохи и культуры проходит «отношение к золоту как символу жизненной энергии, удачи и славы» [Новичкова, 1996, с. 127], а мотив сакрализации, связанный изначально с культом солнца, оставляет все отрицательные характеристики желтого металла в нижнем, земном мире, в то время как «горний мир подлинно золотой, священный и ясный» [Там же, с. 152].

Интересно, что тема добычи золота как полезного ископаемого, по-видимому, не была актуальна для глобальной мифологии, онтологии и феноменологии золота, в отличие от мотива кладоискательства, запечатленного как в фольклоре, так и в авторской литературе. Ср.: «Сказки о кладах – особый жанр сказки, распространенный по всему миру… неоднократно обрабатывались писателями нового времени – например, О. Сомовым и Н. Гоголем» [Сказочная энциклопедия, 2005, с. 464]. Медийная же актуализация данного концепта, что закономерно, связана как раз с периодами т.н. «золотой лихорадки», когда золотодобыча возводилась в ранг национальной идеи, если не мании.

Так, особое значение имел анализируемый культурный символ в истории журналистики и литературы США, что позволяет говорить не только о яркой этнической маркированности, но и о своеобразной «суверенности» американского варианта данной общечеловеческой универсалии. Дело в том, что вызванная связанными с феноменом золотой лихорадки объективными социально-историческими преобразованиями в американском обществе интенсивная медийная актуализация смыслообраза при беспрецендентной социальной значимости золота как ключевого экономического и политического фактора в истории США XIX в. обусловила высокую скорость дискурсивной эволюции концепта. В течение всего одного-двух десятилетий этот медиаконцепт реализовал все стадии жизненного цикла – от массмедийного зарождения в бурно развивающейся американской печати до прочного закрепления в культуре в качестве необходимого компонента национального мифа об «американской мечте»: представлении о том, что всякий человек упорным трудом способен достичь жизненного успеха.

Синкретизм журналистики и литературы, особые публицистичность и документализм, свойственные американской прозе в целом, оказали заметное влияние на историю дискурсивного бытования концепта золото (cр.: «Многие писатели пришли в американскую литературу из журналистики… Во многом это наложило отпечаток на всю литературу США, национальными особенностями которой становятся подчеркнутый интерес к факту, к документу и к соединению документального и художественного» [Супоницкая, 2004, с. 3 – 4]).

Так, картина золотой лихорадки воплощена в рассказах и очерках М. Твена, публиковавшихся в газетах и позже объединенных автором в сборник «Налегке» [Груздева, 2006]. Видимо, в это же время, когда в массовом сознании бытует множество популярных «историй успеха» калифорнийских золотодобытчиков, которые «самостоятельно строят свою судьбу в поисках счастья и удачи» [Там же, с. 309], и происходит стабилизация и инкультурация ассоциативной «впаянности» мотива золота в идеологическую структуру мифа об «американской мечте» – «одной из главнейших составляющих менталитета, культуры, истории, социальной и политической жизни США, мифа, который глубоко укоренился в массовом сознании, предопределил восприятие мира американцами» [Коновалова, 2009, с. 3].

Постепенно данная ассоциативно-смысловая корреляция приобрела характер этнокультурного стереотипа, до сих пор тиражируемого мировыми СМИ, в том числе и отечественными, например, при описании Калифорнии – т.н. Золотого штата, концентрированного хронотопа «американской мечты». Сравним тексты: 1) Когда в 1848 году в этом американском штате обнаружили золото, сюда в поисках счастья приехали около 300 тысяч людей, превратив Калифорнию в воплощение «американской мечты» (Российский бизнес, 2008, 20 мая. URL: http://www.rb.ru/topstory/society/2008/05/20/103942.html); 2) Но есть другие факторы, которые определяют Калифорнию как золотой стандарт пресловутой «американской мечты»: там обитают звезды Голливуда и прочие богатые и знаменитые; там тихоокеанские пляжи с серфингом, катерами и яхтами, загорелыми стройными девушками и атлетическими юношами; там бассейны под пальмами, уютные городки в испанском стиле, обалденные дороги и чудесный климат – летом не жарко, зимой не холодно; там спокойно, комфортно и интересно жить; там самая передовая мода и самые передовые технологии. Туда всегда стремились люди со всех концов Америки и всей Земли (Русские новости, 2009, 22 окт. URL: http://russianews.ru/second/28109).

Как видим, общекультурная, берущая начало в мифологии и фольклоре семантика прототипа послужила стартовой площадкой для появления и развития сначала собственно медийного и национально специфичного, а затем – значительно расширившего дискурсивную и географическую «территорию влияния» концепта. На новом витке развития в массовой культуре золото как добываемое упорным трудом полезное ископаемое, в прямом смысле – непосредственный источник успеха, богатства, власти, славы и могущества, метафоризируясь, становится символом исполнения «американской мечты» – достижения золотого стандарта жизни, жизни как в Золотом штате. Однако медийное насыщение современного фрейма золотой жизни далеко от мифопоэтических представлений о золоте как «трансформации солнечного света» и «атрибуте-посреднике между людьми и священным миром» [Новичкова, 1996, c. 140].

В постиндустриальном обществе жить по золотому стандарту – это жить как звезды Голливуда и прочие богатые и знаменитые. Изменились и атрибуты золотого образа жизни, ярче всего представленные в обильно вплетаемых в медиатексты «модных прилагательных» (термин М.А. Кронгауза), аккумулирующих семантику моды, престижа, социального успеха (см. примеры из приведенного выше контекста: загорелые, стройные, атлетические, уютные, обалденные, чудесный, комфортно, самая передовая и др.).

Однако и идеал «американской мечты», и золото как некий ее материальный эквивалент постепенно «обрастают» смыслами разочарования и скептических сомнений отнюдь не только в американском, но и в мировом дискурсе осмысления и оценки, по словам Дж. Сороса, «самой мощной державы на Земле, той, которая определяет пути мирового развития» [Сорос, 2003]. Так, диссертационное исследование О. Кортеса, заметившего: «The California gold rush is the purest expression of the American Dream / Калифорнийская золотая лихорадка – самое чистое выражение американской мечты в истории», посвящено латиноамериканскому варианту преломления темы разочарования в американской мечте [Cortes, 2008].

В современном русском коллективном сознании фетишизация Америки сродни фетишизации золота, фанатичному поклонению золотому идолу: «Для носителей русского языка Америка, несомненно, концепт, ибо это не столько название страны (кстати, ни одна из стран не называется так) и тем более не столько название одного из континентов (какового названия ведь тоже нет), а в первую голову «культурно-ментально-языковое» образование, символизирующее процветание, империю зла, богатство, передовые технологии, врага номер один, предел мечтаний русского обывателя, самую справедливую страну мира и т.д. и т.п. А Финляндия? Это название прекрасной северной страны, нашего соседа. И только» [Грузберг, 2002].

В русскоязычной прессе самый частотный эпитет, сопровождающий идиому «американская мечта», в том числе в контексте золотой символики, прилагательное пресловутый – архаический церковнославянизм, который, кардинально поменяв эмоциональное содержание, по мнению В.В. Виноградова, «возродился в публицистическом языке второй половины XIX в.» и до сих пор несет яркую ироническую, презрительную окраску и «резко отрицательный, уничижительный оттенок “приобретший отрицательную или сомнительную известность, славу, вызвавший шумные, но скандальные толки”» [Виноградов, 1994]: золотой стандарт пресловутой «американской мечты» (Русские новости, 2009, 22 окт. URL: http://russianews.ru/second/28109); Не режут кур, которые несут золотые яйца в корзины. На этом и основана пресловутая американская мечта (Радио Азаттык, 2010, 22 апр. URL: http://rus.azattyq.org/content/nursultan_nazarbaev_anniversary/2021042.html).

Таким образом, интенсивно развивающийся в американской и в мировой фикшн и нонфикшн литературе вариант интерпретации культурной универсалии породил стереотип, служащий, по причине его участия в глобальных процессах национальной самоидентификации, одним из мощных двигателей массово-информационной активности. Кроме того, анализ семантической эволюции концепта золото позволяет говорить об особой роли «экономических» медиаконцептов, в частности – «сырьевых», в формировании идеологической структуры национальной или региональной идентичности и построении национальной либо региональной идеи.

Отдельное исследование можно посвятить вопросу о том, не служил ли образ угля, в настоящее время являющийся локально маркированным медиаконцептом в угледобывающих регионах, например в Кузбассе, идеологическим символом экономической стабильности для советского человека первых пятилеток и непосредственным историческим предшественником современной неомифологемы нефти.

Так, филолог М. Эпштейн, описывая архетипические свето- и богоборческие предтечи советской идеологии, называет тему угля в советской литературе мессианской [Эпштейн, 2006]. Действительно, как золото стало эталоном и мерилом национального мифа об американской мечте, так и уголь становится ключевой идеологемой советской эпохи, вернее, семантическим импульсом для структурирования новых идеологических мифов с органично присущей им, описанной Н.А. Купиной в монографии «Тоталитарный язык», траекторией развития от «редуцирования, вытеснения, трансформации константных семантических составляющих идеологии на уровне концепта» и «создания искусственных идеологем» [Купина, 1995, с. 15] до семантической диверсификации этих же идеологем в массовой речевой практике и словесном творчестве.

Видимо, возведение угля в статус материального мерила социального блага определялось не только его возросшей вследствие индустриализации экономической значимостью, но и большей, по сравнению с золотом, объективной количественной размерностью. Кроме того, добыча угля, в отличие от золотодобычи, ассоциирующейся более с удачливостью старателя, нежели с его трудолюбием, стала напрямую связываться с интенсивностью и главное – неисчерпаемостью человеческих усилий в период т.н. «стахановского» движения, названного по имени его зачинателя, добывшего за смену 102 тонн угля при норме 7 тонн. Добыча угля в советское время максимально героизируется, а шахтер становится «самой архетипической, наиболее прославленной из фигур советского рабочего пантеона» [Эпштейн, 2006].

Как известно, своеобразная смысловая кристаллизация идеологемы совершается при ее включении в прецедентные тексты, прежде всего лозунгового характера. Так, смысл максимальной интенсивности в структуре идеологемы угля достигает пиковой активности при его вхождении в структуру использующегося до сих пор в качестве иронической присказки лозунга Даешь стране угля (используется в неофициальном дружеском общении при шутливо-иронической интерпретации чьих-либо действий, количественно и качественно не соответствующих усредненной норме). Идиоматически сопрягаясь с революционным императивом даешь, по наблюдениям А.М. Селищева, выражающим не только «настойчивое желание, но и результат в достижении: “хорошо”» [Селищев, 1991, с. 93] (о семантике этого «громового, набатного лозунга» (В. Маяковский) см. также [Попова, 2001]), образ угля предстает в данном прецедентном высказывании синонимом неограниченных возможностей человека в строительстве социалистического общества, а также синонимом патриотизма. Связь личных усилий (императив употребляется в единственном числе), а следовательно, и личной судьбы, с судьбой страны осуществляется через мифологизацию и фетишизацию субстанции угля, поскольку уголь лежит в основе благополучия и процветания Родины.

Однако фальшивость, наигранность, гиперболизированность, а также семантический примитивизм идеологического лозунга в условиях советской языковой диглоссии (см. о ней: [Ворожбитова, 2000]) практически сразу при его появлении стимулируют профанизацию, игровое снижение и семантическую диверсификацию в разговорном варианте «Даешь стране угля, мелкого, но много». Здесь для нас важна игра с аккумулирующим семантику интенсивности количественным признаком: снижение лозунгового пафоса происходит за счет выдвижения смысла мелкий, т.е. некачественный, плохой, на фоне смысла много, что за счет противительного но порождает смеховой оксюморонный эффект: много, но плохого. Как отмечает Н.А. Купина, «двусмысленность особенно ярко выступает на фоне официального лозунга, ставшего идеологическим предписанием, неким руководящим символом, жизненным ориентиром для советского народа» [Купина, 1995, с. 104]. В данном случае с позиций народной экономической и бытовой этики обыгрываются смыслы присущей советской идеологии и способу хозяйствования бестолковости, порожденной неуклонным следованием безапелляционным предписаниям.

Этический запрет на серьезное, в прямом смысле, использование анализируемого лозунга-слогана в поэтических контекстах, воспевающих труд шахтеров, остро ощущался как известными авторами: И шуточку «Даешь стране угля!» / Мы чувствуем на собственных ладонях (В. Высоцкий, «Черное золото»), так и анонимными: Из множества профессий есть одна, / Что Родине богатство добывает, / И лозунг, мол, «Даешь стране угля!» / Здесь каждый без сарказма принимает (Поздравление к Дню шахтера. URL: http://www.srozhdeniem.ru/prazdniki/shahter.php). Необходимы специальные модальные дескрипторы и дискурсивные маркеры (шуточку, мол, без сарказма), чтобы вернуть пафосной фразе первоначальный высокий смысл и обратить исполненную сарказма шуточку в идиому, отражающую реальное положение дел.

Так происходит поступательно-возвратное движение семантики концепта, включенного в структуру идеологического мифа, будь то миф об американской мечте или миф о стахановском движении. Институциональное официальное идеологически выверенное высокое значение сначала подвергается в коллективном языковом сознании диверсификации в форме профанизации и гротескового снижения, а затем требует для своего включения в тексты некомического, серьезного характера особых модальных маркеров эвиденциальности как показателей «эпистемического ручательства» [Шестухина, 2008, с. 184] за достоверность сказанного. Причем в последнем из приведенных контекстов ярко демонстрируется осознание автором нравственного императива невозможности прямого использования напыщенного и неискреннего советизма: ксенопоказатель мол ярко эксплицирует демонстративное отстранение субъекта речи от чуждого ему официального дискурса, в котором лозунг употребляется «без сарказма», в то время как только помещенная в контекст реального шахтерского труда избитая фальшивая фраза обретает несаркастический первоначальный смысл.

Следующей за профанизацией и осмеянием ступенью диверсификации идеологического мифа становится, как правило, порождаемая властью объективных социально-исторических обстоятельств, диктующих значимость и незыблемость фактора экономико-сырьевой зависимости, демонизация объекта этой зависимости. Так, публицист Дмитрий Данилов в очерке «Угольная депрессия» рисует инфернальную картину одного из кузбасских городов: Это Сибирь, Кузбасс, Кемеровская область. Угледобывающий регион... Смысл существования города Прокопьевска практически полностью заключается в угле. В городе много угольных шахт. Шахты выглядят страшно. Все шахтные строения – черные, рядом с наклонными галереями, по которым транспортируется уголь, – кучи угля, по ним ползает грязно-желтый бульдозер, пытаясь придать кучам требуемую форму. Вокруг шахты – уже не кучи, а огромные горы угля, присыпанные снегом (Русская жизнь, 2008, 15 февр.). С помощью парцелляции, глагольных форм т.н. настоящего репортажа, однозначных оценок (страшно), цветописи (черные, грязно-желтый), градации и гиперболизации (кучи, огромные горы) журналист рисует отталкивающий образ угля как мрачной потусторонней субстанции, всецело определяющей и ландшафт, и жизнедеятельность города.

Таким образом, медиаконцепты со стабильным культурным прототипом, в том числе экономико-сырьевые, обнаруживают тенденцию к включенности в структуру ключевых национальных идеологических мифов – неомифологем, детерминирующих общественное сознание на определенном этапе развития того или иного социума. Неомифологемы, в свою очередь, черпают интерпретационный ресурс, во-первых, в «вечных», архетипических мифологических и фольклорных сюжетах, а во-вторых, в герменевтической традиции толкования этих сюжетов в неоднозначных и амбивалентных границах воспевания-осмеяния, возвышения-низвержения, идеализации-профанизации.

В целом медиаконцепты со стабильным культурным прототипом имеют постоянную ассоциативно-семантическую «подпитку» от вербально эксплицируемых в медийном дискурсе своих предшественников, вследствие чего демонстрируют зачастую более сложную семантико-аксиологическую структуру.



Медиаконцепты с «плавающим» культурным прототипом. Они актуализируют смыслы, которые становятся востребованными на определенном этапе развития общественной жизни и социальной коммуникации. Данным смыслам присуща, по словам Ю.М. Лотмана, смена периодов «сбрасывания с корабля современности» и «возведения на пьедестал» [Лотман, 1992, с. 201].

Предпосылки медийной актуализации могут быть экономико-политического характера. Например, таковыми являются предпосылки актуализации медиаконцепта кризис, транслирующего общий смысл экономической нестабильности, упадка. В послереволюционное и послевоенное время ему предшествовали концепт разруха, а в конце 1990 х гг. – дефолт.

Необходимо отметить фантомность (неопределенность, агнонимичность, неконкретность) и относительную скудость субстанциональной семантики, а также аксиологическую примитивность как современного концепта, так и его предшественников.

Что касается общественно-политической ипостаси слова разруха, горячо одобренного при его появлении в печати В.И. Лениным за «выразительность, ясность и точность» [Чуковский, 1962], то наиболее ярко смысловая опустошенность и вводящая в заблуждение неконкретность этого газетного советизма обыгрывается в прецедентном булгаковском контексте: Это мираж, дым, фикция… Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе и не существует. Что вы подразумеваете под этим словом? («Собачье сердце»).

Недоумение рядового жителя провинции по поводу размытости и опустошенности понятия кризис ярко проявлено в обращенном губернатору высказывании томички пенсионного возраста: Я всегда запасаюсь. Мешками закупаю муку, сахар. Но некоторые пока и не поняли: какой такой кризис и что во время него едят. Какой может быть кризис? В чем он: что газеты пишут и по телевизору показывают? (Вести-Сибирь, 2008, 25 дек.). В данном контексте отчетливо отражена медийная природа внедряемого в массовое сознание понятия (что газеты пишут и по телевизору показывают) и освоение, т.н. «приватизация», обыденным сознанием непонятной для него фантомной номинации. Поскольку трудные времена экономического неблагополучия всегда сопровождаются либо голодом, либо дефицитом, народная мудрость соотносит наступивший кризис с фреймом еды. Телезрительница мастерски обыгрывает общеупотребительную ироническую присказку что такое Х и с чем его едят, используемую как преамбулу к последующему доступному объяснению какого-либо малоизвестного и сложного явления (ср. заголовки Интернет-материалов: Семантическое ядро и с чем его едят; Что такое эмо и с чем его едят). С изрядной долей самоиронии она одновременно указывает на чуждость обычному человеку, коим считает и себя (но некоторые пока и не поняли), активно пропагандируемого СМИ понятия, на чрезмерность и неоправданность его возведения в ранг эпохально значимых (Какой может быть кризис?), и посредством деметафоризации сводит непонятное, размытое и недоступное значение термина-фантома к конкретной, всеобщей, повседневно-бытовой теме хлеба насущного (что во время него едят). При этом дается универсальный народный рецепт борьбы с кризисом: Я всегда запасаюсь. Мешками закупаю муку, сахар.

Как показывают исследования, не было полноценно освоено коллективной языковой личностью и понятие дефолт. По данным проведенного в 2001 г. Фондом «Общественное мнение» социологического опроса с целью выяснить, как ставшее с 1998 г. расхожим, широко употребляемым политиками, экономистами, журналистами слово дефолт «внедряется в сознание рядовых граждан», объяснить значение этого термина взялись лишь 26 % опрошенных, адекватно раскрыли значение понятия лишь 7 %. Многие респонденты дали общий ответ, просто отметив, что при дефолте «страдает экономика», происходит «экономическая блокада», «крышка, безысходность», «крайняя точка», «когда все летит в тартарары» (URL: http://bd.fom.ru/report/cat/eco_cri/of010206).

Как ключевое слово текущего момента рассматривает лексему кризис Т.В. Шмелева. Отмечая ее многократно активизировавшиеся метафорические, грамматические и деривационные возможности, а также высокую текстогенность, исследователь, тем не менее, не выявляет в анализируемом функционально-семантическом поле «катастрофических метафор пропасть, бездна, тупик, что было характерно для времени самых первых наших кризисов» (видимо, здесь Т.В. Шмелева имеет в виду именно дефолт) при наличии множества «текстов современной смеховой культуры – шуток, анекдотов, приколов, как теперь обозначается эта неопределенная форма смехового поведения» [Шмелева, 2009, с. 65 – 67].

Интересно отметить усиление травестийно-иронической тональности интерпретационного контента на диахронической оси при стабильности отрицательного модуса оценки всех трех медийных вербальных операторов, часто в современной прессе выступающих в роли синонимов: Что делать в кризис, чтобы не пережить личный дефолт… Кризис, как и разруха, – в головах (Личный капитал, 2008, нояб. URL: http://www.lkapital.ru/articles_review_1_84.htm). Это обусловлено, на наш взгляд, не только особой значимостью в современной постмодернисткой культуре смехового начала и интонации намеренной несерьезности, но и разным положением на шкале этической ценности и словарной освоенности немедийных, узуально закрепленных, основных лексико-семантических вариантов вербальных прототипов концептов.

Так, отглагольное существительное разруха, сохранившее прозрачность внутренней формы и ассоциативную сопряженность со словообразовательной моделью (существительные женского рода с разговорно-просторечным суффиксом негативно-пренебрежительной оценки типа голодуха, показуха), в узуальном значении, в частности, как в составе приведенного выше прецедентного высказывания о разрухе в головах, до сих пор семантически насыщено, экспрессивно и с трудом поддается иронической диверсификации. Закономерно стабильны в плане функционально-стилистической окраски и экономические термины дефолт и кризис.

Все это свидетельствует о сравнительно коротком жизненном цикле и относительно слабом миромоделирующем потенциале событийно приуроченных медиаконцептов, всецело детерминированных ходом тех или иных конкретных исторических событий. Недаром номинации таких концептов имеют свойство закрепляться в языке в виде называний эпох и периодов в сочетании с темпоральными операторами время, период, эпоха, годы + дефолта, разрухи, кризиса, оттепели, перестройки, гласности и т.д.

Иной сценарий семантической эволюции наблюдается в случае, когда стимулом для «воконцептовления» лингвоментального факта служит возникновение социального запроса на медийную интенсификацию того или иного информационно-идеологического тренда в массовом сознании. Так, в разные периоды развития общества по различным идеологическим причинам спорадически актуализируется тренд социальной престижности образа жизни, организованного в соответствии с требованиями моды, когда явленная во внешних атрибутах человеческой жизнедеятельности мода становится сверхважным социокультурным кодом, ценностным ориентиром, регулятором таких магистральных социоформирующих процессов, как социальная идентификация, стратификация и иерархизация. Здесь мы имеем в виду таких ярких предшественников крайне актуального сегодня медиаконцепта гламур, как щеголи в русском обществе второй половины XVIII – начала XIX вв. и стиляги в период оттепели.

В доказательство тезиса о перманентно возрождающихся в разных лексических обликах определенных смыслообразах массовой культуры приведем две цитаты. Одна из них принадлежит автору диссертации «Эволюция типов щеголя и щеголихи в комедийных жанрах русской драматургии и театра второй половины XVIII – начала XIX вв.» К.С. Мирутенко, вторая – выдающемуся современному актеру О. Янковскому, вспоминающему свою юность: Щеголь фигура публичная, в своем стремлении поразить, эпатировать публику он тщательно заботится о своем внешнем виде, поэтому чрезмерное внимание к наряду и прическе становится одной из наиболее значимых примет... Безупречное следование моде, соблюдение «правил игры», театрализация жизни щеголя заставляют его часами просиживать за туалетным столиком, дабы добиться безукоризненного результата [Мирутенко, 2007, с.16]; Это был вовремя пойманный сигнал, что где-то есть другая жизнь, что существуют иные люди, которые отличались и поведением, и одеждой… Покупались какие-то невероятные ботинки, делались какие-то несусветные прически и коки, ушивались брюки, разыскивались всякие дикие пиджаки [Янковский, 2009].

В целом в процессе своей историко-культурной эволюции анализируемый смыслообраз претерпел интерпретационный сдвиг в сторону абстрагирования и, следовательно, расширения «семантических полномочий»: от номинации человека по атрибутивному признаку принадлежности его к определенному сообществу щеголей или стиляг – к абстрактной номинации – гламур. Более того, концепт гламур в современной культуре обретает более вариативное звучание, нежели его предшественники в культуре прошлых веков.

Образы щеголя и щеголихи, по словам Е.Э. Биржаковой, являются «одними из самых стойких и наиболее ярко и резко очерченных» в «галерее отрицательных персонажей» русской комедии XVIII в. [Биржакова, 1981, с. 96]. Будучи популярнейшим объектом сатиры для представителей просветительской критики в сатирических журналах (достаточно вспомнить «Опыт словаря щегольского наречия» Н.И. Новикова), щегольство и щегольское наречие получили столь нелестную оценку в русской литературной традиции, что Ю.М. Лотман посвящает отдельный сюжет «Сотворения Карамзина» [Лотман, 1987] оправданию щегольского поведения основателя русского сентиментализма. И если в советском литературоведении «обилие материалов о щеголях, щеголихах» объясняется сугубо «стремлением показать губительные последствия социального паразитизма» [Макогоненко, Серман, 1941 – 1956, с. 123 – 151], то объемное видение Ю.М. Лотмана определяет «маску щеголя» как «знак некоторого социокультурного определения» и «часть более общей культурной позиции» Карамзина в век, когда «печатное слово воспринималось как некая санкционированная истина», бросающего вызов «педантизму», «угрюмости», назидательности, «скучным жанрам». Один из выдающихся мыслителей ХХ века видит в «намеренном эпатаже» Карамзина, «демонстративном и опасном, некий принцип жизненного и социального поведения», «воспитания собственной личности, сотворения себя» [Вацуро, 1989, с. 37].

Своеобразной формой социального, языкового, культурного сопротивления идеологическим догмам советского строя являлась контркультура стиляг, оцениваемая официальной печатью крайне отрицательно. Как отмечает Н.А. Купина, «разговорное слово стиляга является советизмом: оно обозначало молодого человека, отличавшегося не соответствующей социалистической морали и потому не одобряемой обществом склонностью к модному стилю одежды, броскому стилю поведения. На комсомольских собраниях, в печати стиляги обвинялись в низкопоклонстве перед Западом, в безнравственности и бездуховности» [Купина, 2009, с. 39].

Таким образом, анализ дискурсивной эволюции концептов-предшественников дает основание трактовать гламур не только как бездуховный образ жизни, ориентированный на гедонистические идеалы и материальные ценности, примат внешнего над внутренним, формального над сущностным, но и как фактор культурно-ценностного и культурно-языкового самоопределения и самостояния, как более серьезную и глубокую, чем принято считать, мировоззренческую концепцию.

Не так прост гламур, как его малюют. Усложнение и увеличение функциональной значимости идеи модного образа жизни, тесно связанное с присущими современному постмодернисткому мировидению размытостью идеологических ориентиров и многополярностью ценностей, приводит к происходящей на наших глазах «культурной стабилизации» концепта – появлению в его интерпретационном поле более сложных мировидческих и эстетических культурно значимых семантико-аксиологических обертонов.

Как видим, и в этом случае, как в случае с углем / нефтью, концепты, обладающие сильным миромоделирующим потенциалом, обнаруживают в своем ассоциативно-смысловом развертывании своеобразный маятниковый эффект. И чем шире амплитуда колебаний семантико-аксиологического маятника, чем разнообразней спектр смысловой и оценочной нюансировки интерпретационного контента, тем сильнее концептуальное напряжение, тем вероятней реализация прогноза культурной универсализации концепта. Однако залогом этой универсализации, как показывает наше исследование, служит именно миромоделирующий потенциал концептов-прототипов, уже затухших, но транслирующих информационные импульсы своим преемникам.

Культурный прототип является информационной стартовой площадкой для оформления нового медиаконцепта. В процессе приобщения к содержанию текстов СМИ происходит коммуникативное выдвижение связанного с этим прототипическим смыслом фрагмента информационного тезауруса читателя. В то же время вербальный прототип, превращаясь в актуальную современную номинацию, всегда несет в себе значительно обогащающий обобщенный инвариантный контент культурного прототипа целый ансамбль релевантных требованиям текущего момента социально и аксиологически отмеченных смыслов, что ведет к значительному росту концептуального напряжения «заряженного» медиаконцептом текстового фрагмента.

Безусловно, степень и характер участия «прототипической» семантики как вербального, так и культурного прототипов в содержательном структурировании разных медиаконцептов могут варьироваться. В процессе смыслоформирования медиаконцептов «высокого уровня фантомности», определение референциального значения которых вызывает у рядового носителя языка затруднение, вербальный прототип, по сути, оказывается пустой оболочкой. Ее контекстуальное наполнение происходит, во-первых, за счет актуализации контента культурного прототипа, а во-вторых, за счет актуализации устойчивых ассоциативных корреляций с общеизвестными и стабильными в социокультурном отношении концептами.

Так, неопределенное, неуловимое и текучее содержание концепта гламур (А гламур – никто толком не знает, что это такое (Независимая газета, 2007, 12 июл.)) оформляется в медиадискурсе на основе апелляций к смысловым признакам значимых концептов массово-социальной сферы, таких как мода, престиж (см. о них: [Крючкова, 2009, с. 247 – 340]), звезда: Среди прекрасной половины наших звезд самой стильной признана Анжелика Варум. У нее есть то, что французы называют «гламур», что на русский переводится (весьма приблизительно) как «шик, элегантность, обаяние» и чему невозможно научиться (Аргументы и факты, 1997). Содержание концепта дефолт реконструируется через обращение к понятиям наивной экономики (примеры см. выше) или даже наивной медицины (ср. с высказыванием Л. Парфенова в передаче «Намедни» (2008, 17 авг.), посвященной событиям 1998 г.: Российский капитализм хватил инфаркт).

В то же время ряд медийных концептов, имена которых относятся к общеупотребительной лексике, закономерно эксплуатируют свой узуальный инвариантный смысл в качестве константного фона собственной дискурсивно-стилистической эволюции и ассоциативно-смыслового развертывания.

Так, в любом журналистском материале нефтяной тематики речь идет о неком жидком полезном ископаемом, которое для большинства рядовых читателей, в отличие от другого символа экономического процветания – золота, никогда не было объектом их непосредственного эмпирического опыта. Однако узуальное значение имени концепта отодвигается на дальнюю периферию, в то время как символическое, причем зачастую зыбкое и неоднозначное, выходит на первый план: Нефть – наше все. Раньше еще был хлеб (Свободная пресса, 2010, 11 февр.); Для Украины хлеб – все равно, что для Российской Федерации нефть (УРА-Информ, 2008, 14 апр. URL: http://ura-inform.com/politics/2008/04/14/hleb#).

В данных примерах мы наблюдаем процесс наделения нефти разнополюсными символическими социальными смыслами: нефть, неизбежная эмблема современной России, противопоставляется традиционному органичному и естественному источнику жизненного благополучия, хлебу, и трактуется в первом случае в контексте идеализации прошлого, а во втором – в контексте сложности завязанных на нефтяном факторе российско-украинских отношений. Этический дискомфорт, испытывамый русской коллективной языковой личностью от произошедшей мены концептов хлеб и нефть, ярко проявляется в современном фольклоре: Мы века бывали сыты / Аржаным и белым ситным. / А сейчас питают нас / Нефть да газ, все нефть да газ! (URL: http://vinodlya.narod.ru/new_page_28.htm).

Взаимодействие многополярных смыслов в интерпретационном фокусе анализируемого концепта порождает концептуальное напряжение такой силы, которая генерирует один из глобальных символов нашей эпохи.

Таким образом, культурный и вербальный прототипы формируют пресуппозиционную матрицу, некоторые прогностические контуры содержательного и аксиологического развертывания медиаконцепта. При этом сильный миромоделирующий потенциал могут демонстрировать концепты не только со стабильным культурными прототипом, но и с «плавающим», а также концепты с разной степенью агнонимичности вербального прототипа. Однако обусловленная возникшими объективными социокультурными обстоятельствами дискурсивная востребованность того или иного смыслообраза стимулирует «реанимацию» и «всеобщую мобилизацию» информационно-интерпретационных ресурсов, аккумулированных в его вербальном и ментальном прообразах.



1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   25


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница