Акрам Айлисли Белое ущелье



страница1/7
Дата23.05.2016
Размер1.17 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7
Акрам Айлисли

Белое ущелье

Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



Запах черешни

Оказывается, можно и так проснуться: открыл глаза — и будто родился заново; во всяком случае, Саида давно уже не просыпалась такой легкой, такой невесомой, и давно уже мир вокруг не казался ей таким привольным и тихим. Саида увидела небо, на небе луну и звезды. Увидела, что небо уже не ночное — звезды выцвели, луна поблекла, — и поняла, что ночь на исходе.

Пахло черешней, хотя черешня, единственная из фруктов, что прославили эту деревню, лежавшую сейчас под белесым небом, давно уже отошла. В полном разгаре была шелковица. Начали поспевать абрикосы, дозревала алыча — желтая желтела, красная краснела, — а самые пахучие, самые ароматные плоды здешних мест — яблоки, белые и румяные, на вкус не менее великолепные, чем на вид, тоже уже наливались соком. Но пахло черешней... Может, где-нибудь на большом дереве, на самом, самом его верху, на ветке, до которой не дотянуться, уцелели не склеванные птицами ягоды? А может, запах исходил не от ягод, а от самих деревьев, истерзанных, измученных, с ободранной листвой и поломанными ветвями; они стонали от боли, наказанные за хрупкость свою и нежность, и запах этот был запахом их беды...

На небе еще поубавилось света; звезды были пока на месте, но уже меркли, мутнея, словно яркое расплавленное их нутро вытекло, слившись с голубоватой жижей неба; казалось, звезды медленно погружаются в его глубины. Луна же, напротив, поднялась еще выше, и пятна на ней все больше темнели и набухали.

С поезда они сошли засветло, но в деревню попали уже в темноте; и Саида, не видевшая родной деревни с тех пор, как однажды вечером — двенадцать лет назад — уехала с братом в Баку, и теперь еще не разглядела ее толком; подъехали, уже стемнело, а по дороге от мостика, где они вышли из машины (русло речки глубокое, и вброд ее не переезжают), и до самого дома лишь в одном-единственном месте горел на столбе фонарь; только это освещенное фонарем место — родник да желтоватый холмик — и смогла она разглядеть; ну и, конечно, дом, где жил теперь ее средний брат Хабиб. Хабиб женился в тот год, когда она уехала в Баку, женился на Пакизе — Саида училась с ней в одном классе, — живут вроде бы хорошо, Саида ревнивым глазом приметила это еше за ужином.

Много лет они с Пакизой были неразлучны, хотя родились не в соседних домах и даже не на одной улице. Уже через шесть лет после своего рождения они каждое утро и каждый вечер ходили за водой к одному и тому же источнику, вместе собирали на горных склонах чабрец, серебрянку и мяту, а когда в клубе показывали кино, всякий раз садились вместе. С годами, когда подросли, айлисским парням тоже, скорей всего, вместе являлись во сне. Саида от души полюбила подругу, потом девочка понравилась и ее матери, а позднее дело обернулось так, что Пакиза, полюбившаяся матери и сестре Хабиба, пришлась по сердцу ему самому. И вот уже двенадцать лет она живет в этом доме. После того как Саида уехала, Пакиза первое время писала ей почти ежедневно, потом, не имея возможности отвечать на каждое из частых писем золовки, отвечала сразу на несколько, не оставляя, однако, без внимания ни одной мелочи, которая могла представлять интерес для Саиды. Саида была осведомлена обо всех мало-мальски значительных деревенских событиях: кто на ком женился, кто как живет с мужем, у которой из девушек свекровь оказалась «ведьмой», у которой золовка — «сучка», у кого родился сынок, у кого девочка — именно эти новости интересовали Саиду.

Пакиза родила одного-единственного ребенка — Мехти. После сына детей у нее не было и, похоже, не будет...

На крыше мальчику постелили рядом с Саидой (он сам попросил об этом). По другую сторону от нее спала Лейли, дочь Рамазана. Девочке исполнилось двенадцать лет, она была на несколько месяцев

старше Мехти.

Рамазану Пакиза тоже постелила на крыше, рядом с дочерью. Сами же хозяева ушли в спальню и, может, единственные из всей деревни, ночевали в доме, потому что в такую жару больного и то не уложишь дома: на крышах спят, на айванах, а проще всего — во дворе, под деревом. Но, пока Рамазан здесь, Пакиза и Хабиб все время будут ложиться в доме — негоже старшему брату видеть жену младшего в постели. Рамазан наверняка не придает этому никакого значения, да и Хабиб тоже, и тем не менее, останься тут Рамазан хоть навечно, он не увидит, ни как ложится невестка, ни как поднимается с постели. Молча, ни слова не говоря, Пакиза выполнит этот долг добропорядочной женщины, и не потому только, что Рамазан — старший в доме, что он заместо отца, но и потому, что тут, в Айлисе, среди этих гор, у любого человеческого существа, именуемого «женщина», кроме бесчисленных дел, забот, хлопот и болезней имеется еще образец, идол, и, хотя он невидим на своем постаменте, женщина, если она ценит свое женское достоинство, то постоянно — с тех пор, как стоит мир — должна отрывать что-то от своей жизни и приносить в жертву этому идолу, чтобы стоял он вечно.

Привольно разбросав руки и ноги, Рамазан так широко раскинулся на тюфяке, постеленном на серой земляной крыше, словно пытался жадно — спиной, ногами, руками, — всем телом своим вобрать, впитать в себя вместе с желтовато-серой землей крыши и свет луны, и свежий утренний воздух. Саиде вдруг стало жалко его. Она вообще всегда жалела Рамазана. Когда он уезжал в Баку, ее еще не было на свете, но в доме были его фотографии и полно было разговоров о нем, а непонятные и потому пугающие слова «Чего ж он, мальчик мой, опять не приехал?» не сходили у матери с языка, особенно в такую вот летнюю пору. На протяжении многих лет Бике не расставалась с ними: вместе с обедом ставила она их на стол, вместе с выстиранным бельем развешивала на веревке, а когда уставала сетовать на судьбу и долгий летний день проходил без жалоб и ворчания, густую тень этих сердитых слов Саида все равно видела повсюду: на айване, где мать сидела, на дороге, по которой ходила, на дворе, который мела.

Матери уже нет. И года не прошло после смерти Билала-киши, отдала богу душу. Когда умер отец, Рамазан был уже женат, на похороны приехал вместе с Розой. Тогда только и увидела Бике долгожданную свою невестку. Недели две Рамазан и жена пробыли в деревне и уехали очень довольные. А вот хоронить свекровь Роза не явилась, и по этому поводу в деревне долго шли суды и пересуды. (Кто знает, может, они уже и тогда часто ссорились?..) Во всяком случае, сейчас — Саида свидетельница — невестка не виновата; пускай они еще с весны в размолвке, все равно, скажи Рамазан жене одно только ласковое слово, обойдись с ней поприветливей, она, не задумываясь, поехала бы с ними. А он будто нарочно не хотел сказать этого слова. Роза даже и на вокзал не пошла: не проводила их, дочку не поцеловала на прощание. Под слабым светом меркнущей луны белела — так видно было отсюда Саиде — одна-единственная вершина из окруживших деревню гор, остальной Айлис — крыши, дворы, ограды — скрыт был во тьме... Лишь кроны больших деревьев, словно паря в воздухе, недвижно высились над домами.

Саида закрыла глаза — может, снова заснет, — но спать не хотелось, она давно не помнила, чтобы так хорошо выспалась, хотя спала сегодня меньше обычного. А можно было еще вздремнуть. Еще не погасли звезды, еще не зашла луна; пожалуй, нет четырех; тут, в горах, и летом раньше пяти не светает.

Часов в пять или чуть позднее воздух начнет светлеть, становиться все ясней и прозрачнее, погаснут последние звезды, но луна долго еще будет сиять в небе: до той поры, пока солнечные лучи не окрасят багрянцем вон ту светлеющую вершину. Багрянец, растекаясь, будет медленно спускаться вниз, и солнце еще не высунет макушку из-за горы, когда желтоватые холмы по ту сторону деревни засветятся, загорятся в чистоте и прозрачности воздуха, словно сами источают свет. Потом из-за горы высунется солнце, заглянет в очи родников, и те, ослепительные, будто само солнце, засияют сквозь прозрачную воду. Айлисское утро, каким виделось оно Саиде из Баку, всегда начиналось так...

Но до утра было еще далеко. Саида лежала на спине и смотрела в небо. Интересно, а над Баку оно, это небо или свое, бакинское?.. Бакинское небо, бакинская луна?.. Нет, быть не может, чтоб в каждом месте своя луна, тогда их было бы столько же, сколько городов и деревень. Луна одна, и Саида знает это, не зря девять лет ходила в школу и географию учила, и астрономию. Но все равно, что бы ни говорили и ни писали, а айлисская луна особенная. И небо тут свое, айлисское. И голос, который она все время слышит, и запах, которым наполнено все вокруг, могут быть только здесь, под этим небом, под этой луной: голос матери и запах черешни...

И тогда, наверное, было вот как сейчас — предрассветные сумерки. Поспевала черешня, и, наверное, потому, что рассвет еще только пробивался, во всех дворах полыхали высокие шатры черешен... Мать шла впереди, Саида за ней. Они шли за рутой, собрать ее было нужно сейчас, на исходе ночи — только рута, собранная до первых петухов, и сможет возродить Рамазана. Его надо окурить; дымок руты оживит, расшевелит парня, разгонит душевную вялость, порушит «шайтаново гнездо», что паутиной оплело сердце: в ту весну Рамазан приехал из Баку «совсем никуда»... Саида еще не ходила в школу, не знала, когда и зачем уехал Рамазан в далекий Баку, но знала, что уехал он не по своей воле.

Всякий раз, когда об этом заходил разговор, люди почему-то вспоминали ливни, обрушившиеся однажды на Айлис. Рассказывали о тех ливнях одну и ту же сказку, страшную и непонятную. Все годы, что Саида пробыла в Баку, сказка эта оставалась здесь, в Айлисе. Она и теперь жива, эта сказка, она здесь, под этим небом, под этой луной, как запах черешни, как голос матери, тенью слов ее лежащий на земле. Этим голосом и сказала она тогда Саиде: «Не смотри долго на луну. Луна притянуть может...»

Саида зажмурилась. Ей показалось вдруг, что на луне паутина, а из той паутины прямо к ней тянутся тонкие невидимые нити — опутают и утянут. Закрыв глаза, она сразу увидела себя там, в каменистой степи, вдали от деревни, от ярких шатров ее черешен. И тогда стояла над степью эта вот луна. И под этой луной мать опять говорила ей, только на этот раз не про луну — про змей и зловредных насекомых, обитающих тут, в камнях. Самая страшная средь них фаланга — черный большой паучок. Ужалит и сразу — на кладбище. Приползет куда-нибудь на могилу и сидит, ждет, пока ужаленного человека не принесут хоронить, — эта тварь знает силу своего яда. Саида, объятая ужасом, боясь взглянуть под ноги, смотрела вверх, на луну, и ей казалось, что там, как раз посреди луны сидит огромный паук. А другой такой же прячется где-то здесь, на земле. Саиде было страшно, она вся дрожала. С тех пор она и стала бояться. Если б не так всего боялась, не сидела бы чуть не до тридцати лет в девках...

Привычная ноющая боль прошла по телу, наполнив ощущением безысходности, и, придавленная ее тяжестью, Саида сразу огрузла, мгновенно утратив чудесное чувство легкости, впервые за много лет испытанное сейчас. И вместе с ушедшей легкостью ушли, отодвинулись и луна, и небо, заняли свои места, далекие и недосягаемые, как обычно. Все в мире стало на свои места, даже жуткий паук под названием фаланга... Теперь это страшное насекомое сидело не на луне и не где-то посреди мира, сейчас фаланга обитала тут, на знакомом айлисском кладбище, притаившись на могиле Бике-арвад.

Подавленная ощущением своего одиночества, столько лет наполняющего все вокруг отчаянием и страхом, Саида с трудом подняла веки. Увидела, что стало светлее, и села. Не будь прямо перед домом деревьев, она, и сидя, могла бы сейчас увидеть айлисские крыши. Но прямо перед глазами торчали широкие кроны и Саида не видела даже крышу тети Досты, темневшую неподалеку. Ей были видны лишь крыши домов, что стояли на той стороне, за речкой. Под рассветным небом с поблекшими звездами серовато-желтые земляные кровли казались светлее, а рядком расстеленные на них большие и маленькие постели, покрытые серыми одеялами, издали (господи, боже мой!) удивительно напоминали могилы...

Рассветет, и лучи солнца еще не коснутся крыш, а расстеленные на них «могилы» одна за другой исчезнут. Сперва поднимутся матери и, торопливо поругиваясь, начнут будить старших дочек. (Девочку, если ей исполнилось десять лет, никто не должен видеть в постели ни издали, ни вблизи.) Потом встанут мужчины, они, если не предстоит особо важных дел, поднимаются позже женщин. Самыми последними вскакивают ребятишки, и каждый из них — лишь бы хватило силенок — сам сворачивает постель, берет ее в охапку и тащит вниз; если малыш не переложит эти хлопоты на старших, его право спать на крыше будет признано всеми. А спать летом на крыше — великое удовольствие: ни на айване, ни во дворе под деревом, ни тем более дома ничего подобного не испытаешь.

Хотя эти далекие кровли было не отличить друг от друга, особенно сейчас, в предрассветных сумерках, Саида точно знала, под какой кто живет. Пока она оставалась в Баку, под этими кровлями народилось полно детишек; сейчас они сладким сном спали на крышах своих домов. Они, может, и понятия не имеют, что живет на свете такой человек — Саида... От этой мысли ей стало грустно, но грусть эта тут же прошла, потому что она сообразила: это же не Баку — Айлис и просто невозможно, немыслимо, чтоб деревенские ребятишки ничего не знали о ее существовании. Немыслимо потому, что для здешних, айлисских ребят она не просто какая-то Саида, она «тетя Мехти», «сестра Хабиба-муаллима»; матери нынешних школьников учились с ней в школе, и быть не может, чтоб ни разу не обмолвились о человеке, с которым девять лет проучились... «Саида, тетка Мехти, та, что в Баку живет, она со мной в одном классе училась». Или: «Если б у меня был такой брат, как у Саиды, я б тоже в Баку жила». Или: «Ума нет у тех, кто девчонок в Баку увозит. Уедет и будет, как Саида, до старости в девках куковать».

Среди одноклассниц Саиды не было ни одной незамужней. Она знала это из писем невестки. И вот уже сколько лет, ложась спать, Саида одну за другой перебирала в памяти подруг, их мужей, их детей, золовок — всю их неведомую ей семейную жизнь, начиная со сладких тревог брачной ночи и светлой муки рождения первенца; хотелось хотя бы в мечтах своих прожить жизнь этих молодых женщин со всеми ее радостями и невзгодами.

Раздумывать о замужней жизни Саида начала с того самого августовского вечера — это было после окончания седьмого класса, — когда деревню вдруг охватила паника: Мансуру по прозвищу Сорока, самую некрасивую девушку из их класса, застали с парнями в сухом арыке.

Прозвище свое Мансура получила не зря. Вертлявая, быстрая, болтливая, во все на свете совавшая нос, не стыдившаяся и при мужчинах вскарабкаться на любое дерево и скакать там с ветки на ветку, Мансура и впрямь смахивала на сороку. В школе она всегда плелась в хвосте, числясь в злостных лентяйках, зато в работе — помыть, постирать, скосить траву, ходить за скотиной — Мансуре не было равных. Характером она была похожа на мальчишку, от нее можно было ожидать всего, но такого... И не то чтоб насильно, своей охотой... То, что Мансуру застали в саду, в сухом арыке, где трава по стремя коню, застали сразу с тремя, в тот же вечер узнал весь Айлис. Такого вечера Айлис не запомнит. Ужас, словно плотный туман, окутал деревню; казалось, листья на ветках недвижны не от духоты — от страха, страх был растворен в воде источников, и пища, сготовленная из этой воды — даже на вкус! — отдавала в тот вечер страхом. Второй раз в жизни — после той сказки о фаланге — поняла Саида, что страх сильнее всего на свете.

Девушек, все дни проводящих в садах, в поле, у родника, в тот вечер не выпускали на улицу. Чтоб отгородиться от опасной греховности, каждый покрепче запирал дверь; в тот вечер все вокруг — небо, земля, воздух, — казалось, набухло кровью. Но обошлось — даже нос никому не раскровянили. Наутро стало известно, что Мансуру отвели в дом к одному из троих парней — тому, кто был первым. «Припугнули парня», — утверждали одни. «Деньгами его прельстили», — уверяли другие. Но, так или иначе, Мансура стала женой, невесткой. Один ребенок, второй, третий... Прошлый год Пакиза писала, что Мансура родила девятого: три девочки, шесть мальчишек... Старшему сыну Мансуры было сейчас семнадцать, а Саида еще и понятия не имеет, что это такое — муж...

Видно, судьба ей — прожить без мужа. И, если бы Рамазан, твердо решив вдруг, что он один виноват в горькой участи сестры, не привез ее сейчас в деревню, Саида, может, и не помышляла бы о замужестве.

Раньше они ездили летом в Нальчик. В двадцатых числах июля Роза и Рамазан брали отпуск, и через день-другой все уже садились в поезд. Лет семь тому назад, когда дочке было пять лет, Розу послали на курорт, принимать ванны, ванны помогли ей, поясница перестала болеть, а главное — Розе так понравилось тамошнее нежаркое лето и чистый воздух, что, уезжая, она оставила хозяйке задаток, чтобы на будущий год приехать всей семьей. С тех пор они каждое лето ездили в Нальчик, живя у одних и тех же хозяев. Двухэтажный дом, окруженный деревьями, стоял на взгорке, над речкой; полчаса езды от центра. Снимали две комнаты наверху, в одной спали Роза с Рамазаном, в другой Саида и Лейли; хозяева жили внизу. Этот месяц был самый спокойный в году; никто никому не мешал, каждый занимался чем хочет: Лейли целый день не вылезала из речки, Роза с утра до вечера с книжкой в руках валялась на кровати под деревом, Рамазан большей частью бродил где-нибудь. Саида присматривала за девочкой и собирала на берегу черную-пречерную ежевику — каждый день не меньше полведра; что не съедали, несла домой. Вечером все отправлялись в кино. Так проходил отпуск.

Этот год с самого начала весны Рамазан ходил хмурый. С женой у них давно уже не ладилось. Несколько раз Саида замечала, что Роза тайком плачет.

Провести месяц в Баку или в Нальчике — для Саиды особой разницы не было, потому что, находись она хоть в Баку, хоть в Нальчике, мыслями все равно в Айлисе. А справлять домашние дела, ходить на базар, готовить не составляло для нее труда; отводя же девочку в парк или отправляясь с ней в кино, Саида и сама радовалась не меньше ребенка.

Рамазан взял отпуск, даже не предупредив Розу. Он то весь день торчал дома, то где-то ходил с утра до вечера, а потом жаловался, что ноги гудят. Дня три тому назад ушел с утра, весь день пропадал где-то, а вернулся — таким его еще не видели — совершенно пьяный. «Где моя красавица сестра?! — раскинув руки, Рамазан двинулся к дивану, на котором сидела Саида. Обхватил руками ее голову, прижал к груди, стал целовать глаза, волосы. Из глаз у него полились крупные слезы. — Радость моя! Сестричка моя! Бедная девочка! Обездолили тебя!.. Я этого не допущу! — набросился он на жену. — Я не хочу, чтоб она была несчастна!..»

Все смотрели телевизор, когда пришел Рамазан. Роза сразу ушла. Лейли тоже вскочила: «Ой! Пьяный!..» — и убежала к себе. Они остались вдвоем: брат и сестра. От ярости у Рамазана тряслись руки. «Поедем в деревню!.. К нам! В деревню! Может, мужа тебе найдем... Ох, и свадьбу я закачу!..»

Если бы Рамазан не напился, он никогда в жизни не сказал бы ничего подобного.

...Саида глядела на брата, спящего на этой крыше, под этим небом, по которым он тосковал столько лет, глядела и глядела, пока на глазах не выступили слезы. Потом села; уже развиднелось, и можно было различить за деревьями дом, в который той ночью привели Мансуру. Это был один из самых старых домов; низкая крыша, маленькие оконца, высоченная ограда со всех сторон. Если встать, и сейчас можно увидеть ее. Только зачем теперь смотреть на ту ограду? Что было, быльем поросло. Зато Мансура первой из их класса выскочила замуж, некрасивая, похожая на сороку... За высокой оградой, на крыше старого дома спокойно спит теперь ее муж. А арык, где трава коню по стремя, то ли есть он, то ли нет его уже. Была беда, миновала, мало ли случается на свете бедствий: град, сель, ураган, землетрясение... Главное, чтоб не повторилось такое. «Чтоб конь под тобой не спотыкался!» А Айлис чего ж, он не только строг и взыскателен, он ведь еще и милосерден.

Рамазан все так же лежал на спине. И Лейли не шевелилась, дышала спокойно, ровно. Зато Мехти все крутился, бормотал что-то. Интересно. Что ж это ему такое снится?..

Саида вдруг почувствовала, что продрогла, легла, натянула одеяло. Спать не хотелось, да и не было смысла засыпать — до рассвета всего ничего. На небе рядом с луной возникла большая серебристая звезда; и, наверное, ее сияние, от которого всегда радостно билось сердце, вновь избавило Саиду от земного притяжения и, воздушную, невесомую, перенесло в мир детства, где все такое легкое, легкое... Опять ей шесть лет. И опять рядом мать. И высокая гора, у подножия которой растет чудодейственная рута, тоже здесь, рядом, и все вокруг такое мягкое, ласковое — Саиде шесть лет.

А гора-то как живая стоит, только что говорить не может, серебристая звезда, дивясь чуду, удивленно глядит на живую гору... Руту они собрали вовремя, и им было уже не важно: светает, не светает. Мать сидела на пне, конец ее головного платка был завязан узелком, в узелке собранная рута. Другим концом платка Бике-арвад тайком вытирала слезы; горько на душе у человека, когда далеко за деревней, в самом конце колхозного сада, у подножия живой горы глядит он на обломанные ветки и ободранную листву черешен, замерших вдоль сухих арыков, забитых колючкой и чертополохом. Ведь надо же так случиться: и сад этот, и черешневые деревья, с которыми так жестоко расправились люди, был не просто колхозный сад, он принадлежал еще отцу Бике-арвад, был землей их дедов и прадедов. Каждую из этих старых черешен Бике-арвад называла по имени, знала, какой сколько лет, знала нрав каждой, Вот та, например, с двумя обломанными большими ветвями — ровесница ее сестре Малейке, что без времени ушла из жизни, в великом горе оставив своих родителей; черешню так и звали «Малейка», а известна она была тем, что плакала: каждый год, как сходила ягода, по стволу текли чистые, прозрачные капли. Рядом с «Малейкой» высилась черешня единственного брата Бике-арвад Бахрама; эта была «супротивная», а супротивность ее заключалась в том, что на теневой стороне дерева ягода созревала намного раньше, чем на солнечной. «Серьги», «Жемчужная», «Птичий клюв», «Девичьи соски» — каждое дерево имело свое название соответственно виду и форме ягод. И даже запах у каждой был свой!.. Только запах этот в отличие от запаха других фруктов - яблок, груш, абрикосов, персиков, — державшегося стойко, возникал лишь на заре, под утро, когда еще не проснулись птицы, не пропели первые петухи; запах черешни вдруг наполнял все кругом и также вдруг бесследно исчезал... «Проклят будет, кто привадил сюда шайтана!» — уж лучше бы не дожить до этого дня! С нижних ветвей ягоды были содраны вместе с листвой, повыше, где трудно рвать, обломаны все тонкие ветки; «безбожники» не пощадили и того, что от века богом самим предназначалось для птиц — на самом верху, в недоступных для человека местах, они, ненасытные, просто-напросто отломили от дерева несколько больших ветвей... И этой обиды, этого горя Бике-арвад не избыть уже никогда. Лет через пять на смертном ложе (было это в самый мороз!) она вдруг запросит черешни... А в этой деревне, пока стоит мир (чего только не бывает на свете!), в предутренних сумерках всегда будет пахнуть черешней...

...Саида не заметила, как погасли звезды. Лишь та одна все еще виднелась, сияя, как серебряная пуговица на истертом добела воротнике небосвода. Чем прозрачнее становился воздух, тем выше и выше поднималось небо. Вершины гор уже не упирались в него, теперь они взирали на небо снизу. И чем дальше уходило ввысь небо, тем, казалось, быстрее спускается на деревню его чистота и прохлада. Опьяненная этой чистотой и прохладой, Саида задремала.

Когда она открыла глаза, горы были ярко освещены солнцем. Рамазан уже проснулся, лежал, глядел в небо. Лейли и Мехти еще крепко спали.

II

Разноцветные звуки

Отсыпаться сюда приехали, скажет позднее соседка тетя Доста; отоспались, черти, Валида, беднягу, до беды довели и укатили... Но скажет это она не скоро, недели три спустя. Сейчас же пришла поздороваться, поздравить с приездом, сказать прибывшим «Добро пожаловать!». Не с пустыми руками явилась, принесла два румяных яблока и желтую-прежелтую айву; с прошлого года фрукты (в этом-то и вся их ценность, если б они сейчас повсюду на ветках, какие б это гостинцы!..).

Тетя Доста как пришла, так все и сидела молча, держа руку в кармане, потом вынула из кармана еще одно яблоко, такое же румяное, и протянула Мехти — единственному сыну хозяина.

— Возьми, детка, — сказала тетя Доста. После этого она вроде бы малость отошла, вот глаза только — то на Саиду глянет, то на девочку, то на Рамазана покосится, и все исподлобья, недобро, Сайда, бедняжка, сидит, головы не поднимет.

— Чего ж чай-то не пьешь, тетя Доста? — громко, но не слишком приветливо спросила Пакиза. Потому что не годится так зыркать на людей, хоть они и из Баку приехали.

— Выпью, чего не выпить! — тетя Доста внимательно оглядела стол — брынза, лаваш, вареные яйца, блюдечко с маслом, растаявшим от жары, — все в отдельности оглядела. — И чайку выпью, и закушу. Я ж не где-нибудь, у себя дома!

— Поджарь яичницу тете Досте, — вполголоса сказал Хабиб, подмигнув Пакизе.

Пакиза поняла, чего он мигает, но особой торопливости не проявила. Налила гостье свежего чаю, пододвинула коробку конфет, привезенную гостями.

— Какая-то ты сегодня не такая, тетя Доста, — сказала Пакиза. — Растревоженная вроде чем...

— Растревоженная? — тетя Доста оторвала тяжелый взгляд от груди Саиды, заметно пополневшей в Баку. — Конечно, растревоженная. Если мне не тревожиться, кому ж еще и тревожиться? Я ж их обоих, можно сказать, на своих руках вынянчила!

Не станем утверждать, что в словах тети Досты не было преувеличения, но этот высокий немногословный пятидесятилетний мужчина, белизной лица разительно отличавшийся от айлисцев, и полненькая молодая женщина, что еще десять — двенадцать лет назад козленком скакала по этому двору, а теперь от городской жизни отрастила такие груди, что платье распирают, конечно, сидели когда-то у нее на руках. Соседи. Да еще такие близкие — оградой только и разгорожены; и в радостный, и в черный день тете Досте первой положено отворять дверь этого дома. И, хотя в айлисской книге приличий и правил запись по вопросу о том, можно ли являться с поздравлениями во время завтрака, сделана достаточно яркими чернилами, никто не осмелился бы обвинить тетю Досту в неучтивости. Прежде всего потому, что, поскольку в книге айлисских приличий запись по данному вопросу сделана четко, тетя Доста еще вчера вечером полностью соблюдала все, что указано по этому пункту: услышав голоса приехавших, она, хотя дом ее в десяти шагах, даже из-за ограды не выглянула; пускай люди отдохнут с дороги, пускай посидят своей семьей, поужинают, выспятся. К тому же, хотя сегодня утром тетя Доста и не заваривала дома чай, у нее было достаточное основание прийти сюда именно в это время: солнце-то вон уже из-за горы торчит, скоро цикады заведут трескотню — в прошлое время настоящие мужчины об эту пору уж за обед принимались.

Они сидели за столом в тени большой черешни, а черешневые деревья испокон века славятся густой тенью. От арыка тянуло прохладой, успокаивающей сердце. Только тетя Доста не собиралась ни охлаждаться, ни успокаиваться.

— Забрал ребенка! — с места в карьер понеслась она, в упор глядя на Рамазана. — Продержал столько лет в Баку, а теперь обратно — замуж выдавать? Кто ж ее тут возьмет? У ее ровесников по пятеро ребятишек бегают!

Бледное лицо Рамазана стало багровым, заметнее обозначились залысины на лбу.

— Стареешь... — сказала тетя Доста, решившая не давать ему спуску. — Вон и волосы повылазили. А все твоя! Надо ж так оплошать: инженер, собою картинка, а баба над тобой верх взяла... — Она покачала головой. — Сколько лет Саида у жены твоей в прислугах ходит? А?.. Увез сестру, от учения оторвал... Теперь чего ж? Не нужна больше жене прислужница? Сама не приехала, чего ж она не приехала? А то, что не приедет она сюда! Ей из-за ребенка, — тетя Доста ткнула пальцем в Саиду, — в глаза людям глядеть совестно!

Рамазан улыбнулся, улыбка у него вышла жалкая: правду говорит старая, чего возразишь?.. От старухиных справедливых слов сердце сразу упало, опять подобрался страх — одна из примет душевной слабости, обретенной за годы городской жизни. А ведь где-то в самой, самой глубине души Рамазан испытывал сейчас наслаждение и от слов, что сказала старуха, и от самого ее голоса, потому что и слова, и голос ее были голосом Айлиса: в нем было что-то от воды, текущей в арыках, от тени этой раскидистой черешни, а раз так, значит, Айлис есть, существует, значит, главный, настоящий кусок его жизни не выдумка, не химера — факт. Вон как старуха взялась за него! Вкус ее круто перченных слов был так знаком, так приятен Рамазану!.. И хоть давно не доводилось ему попробовать этого перца, он все еще ощущал его во рту. К тому же это был первый день, первое его утро в деревне.

— Розу не отпустили с работы. — Он едва сумел выдавить из себя эти несколько слов и, виновато улыбаясь, взглянул на Хабиба, потому — что в том, что Саида до сих пор не замужем, виноват был действительно он и ответственность за эту вину нес прежде всего перед братом.

— Пожарь яичницу тете Досте! — Хабиб громко произнес эти слова, и Пакиза, застывшая у самовара с чайником для заварки, наконец-то шевельнулась. — А ты, тетя Доста, не больно-то расходись...

— А что? Чего такого?.. Не правда разве? — тетя Доста обиженно покосилась на Хабиба.

— Братец! — Пакиза с другого конца айвана окликнула Рамазана. — Может, и тебе яишенку? Ведь не ел ничего.

— Нет, не нужно, — Рамазан опять виновато улыбнулся.

— Я вижу, не нравятся ему мои слова, — тетя Доста пальцем показала на Хабиба. — Может, и не сказала бы, да сердце жжет. Я ведь это к чему? А к тому, что должен был ей среди тамошних человека сыскать, должен был пристроить сестру. Жалко небось. И грех это. В таких годах девушка, и не замужем!..

Странно, даже и после этих слов улыбка, жалкая улыбка не сошла с лица Рамазана. Что же касается Саиды, она так смутилась, что Хабиб испугался — вот-вот разрыдается. Даже Мехти почувствовал это, и ему стало жаль городскую тетю, которую он лишь вчера вечером впервые увидел, так жаль, что впору самому расплакаться. Лейли сидела надутая; говорившая только по-русски, она не очень-то понимала, о чем толкует незнакомая бабка, но чувствовала, что та говорит неприятное для Саиды, и потому глядела на старуху с ненавистью. Только Саида поняла, что, ставя стакан на блюдце, девочка нарочно разбила его. Тетя Доста вздрогнула. Хабиб, скрывая растерянность, начал, не спеша, собирать в бумажную салфетку рассыпавшиеся по столу осколки. Саида подняла голову, взглянула на разбитый стакан, потом на хитро поблескивающие глазенки Лейли, хотела улыбнуться, но улыбнуться не хватило сил; она снова опустила голову.

Пока Пакиза не поставила перед соседкой шипящую в масле яичницу из четырех яиц, никто не проронил ни слова.

— О-о, это кто ж так здорово раскокал?! — Едва ли хозяйке доставляет удовольствие вид разбитой посуды, но в голосе Пакизы, со смехом произнесшей эти слова, не чувствовалось ни малейшей натяжки. — Никак паша красавица умудрилась? Да как разбила — вдребезги!

— Тетя, пойдем в деревья! — Лейли сказала это по-азербайджански. Хотела сказать: «Пойдем в сад», — Саида часто рассказывала ей о здешних садах, о деревьях, которые там растут.

Губы сердито нахохлившегося Мехти тронула улыбка. Пакиза и Хабиб переглянулись улыбаясь. Саида тоже попыталась улыбнуться, и опять у нее не хватило на это сил. Рамазан, опасаясь, что дети и впрямь могут увести Саиду, на всякий случай выразительно поглядел на сестру. Но в этом не было необходимости. Уехав в шестнадцать лет, Саида за все эти годы не забыла ни одного из твердо и неизменно соблюдаемых здесь правил приличия: пока гость сидит за столом, подняться и уйти — великая неучтивость.

— Пойдете, пойдете в сад, — сказала Пакиза девочке. — И в сад сходите, и деревья посмотрите... — Она легонько погладила ее чисто вымытые светлые волосы. Волосы эти, как и весь облик девочки, были какие-то особенные, городские. — Мехти тебя всюду сводит. Вон гора, видишь? Там у самой горы такой родник красивый...

Лейли повернула голову, куда показывала женщина, дружелюбно глянула на Мехти и снова уставилась на тетю Досту.

А та отламывала кусочки лаваша, макала их в растопившееся масло и молча, с удовольствием жевала. По мере того, как она насыщалась, лицо ее все больше светлело — Хабиб знал, что делал, когда велел поджарить гостье яичницу. Насухо подчистив сковороду, она сунула в рот последний кусок лаваша, не торопясь, запила чайком и, утеряв всю свою агрессивность, уже совсем другим голосом сказала Пакизе:

— Спасибо, дай бог тебе здоровья, да сохранит он единственного твоего сыночка. — И, оборотясь к Рамазану, заметила: — Жене твоего брата сынка бог дал — вот его, Мехти. Хоть и единственный их детеночек, а сынок. Ты-то что ж оплошал? Если б у этой красавицы да братец такой же — плохо ли?

— Совсем бы не плохо, — Рамазан усмехнулся. И добавил негромко: — Нет тут моей вины, тетя Доста.

— Неужто не хочет?

— Не хочет...

— Это ж надо, чего вытворяет!.. — старуха хлопнула ладонью о ладонь. — Помнишь, я тебе говорила — еще Бике, покойница, жива была, да будет земля ей пухом, — строже жену держи! Она ж свекровь свою хоронить не приехала! Помнишь?

— Хватит тебе, тетя Доста! — Хабиб опасался, как бы опять не сгустились тучи.

— А чего такого? Я правду сказала. Детьми дом богат. Если бы ей бог дал, твоей Пакизе, у вас бы их уже целая отара бегала. Хорошо, всевышний не без милости: пускай одного послал, зато сыночка, да еще такого разумника!

Пакиза тут же воспользовалась случаем повернуть разговор в другое русло:

— Знаешь, дядя Рамазан, Мехти у нас круглый отличник. По всем предметам пятерки. У отца и то рука не поднимается меньше пятерки ставить.

— Это так. Это ты чистую правду! — Тетя Доста с удовольствием поддержала разговор. — Про его учебу по всей деревне слух. И не то что по деревне, во всем районе нету равного!

— Отец учитель, положено хорошо учиться, — заметил Рамазан.

— Дело не в отце, — наставительно заметила Доста, ей почему-то не понравились слова Рамазана. — Вон их в деревне сколько, учителей, у каждого дети, а любого возьми: у того голова не сообразит, чего у Мехти ноготь знает! Верно я говорю, учитель? — Она дружески подтолкнула Хабиба. — Чего сидишь, хмуришься?

Хабиб преподавал в школе историю; он действительно молчал сейчас, может быть, молчал из «педагогических соображений». А вот насчет того, чтобы хмуриться, Доста была не права, лицо его просветлело, и не было ни малейшего сомнения, что разговор о сыне доставляет Хабибу удовольствие.

— Пока учится хорошо, — сдержанно заметил он. — Посмотрим, что дальше.

— А дальше, бог даст, в тыщу раз лучше будет! — с уверенностью подхватила Доста.

Заметно было, что разговор этот нравится и самому мальчику. Мехти с довольным видом поглядывал то на дядю Рамазана, то на отца, то на Лейли, хотя мысли его заняты были Саидой; больше всего он не хотел, чтобы соседка опять завела разговор о ее замужестве.

— Знаешь, тетя Саида, — Пакиза, стоявшая по другую сторону стола, пододвинула табуретку и села рядом с золовкой. — Он мало того, что учителей иной раз в тупик ставит, он и в книжках ошибки находит. А иногда вдруг такое скажет, прямо оторопь берет... Тут как-то говорит вдруг, у каждой, мол, буквы свой цвет... — Пакиза вопросительно взглянула на мужа и, увидев, что тот улыбается, повторила: — Да, да, у каждой, говорит, буквы свой цвет!

— Не у буквы, у звука, — смущенно поправил мальчик. — Буква — это знак звука.

— «Хеерф» — значит, буква, папа? — не все понимая, спросила Рамазана Лейли.

— Да, — по-русски ответил Рамазан. — Мехти считает, что каждая буква имеет свой цвет.

— Не буква, звук, — вместо сына поправил Хабиб и покраснел.

— Значит, звуки имеют цве-ет? — удивленно протянула Лейли и, видимо, забыв, что она в чужом месте, среди незнакомых людей, вскочила вдруг и запрыгала. — Тогда ты... Тогда скажи!.. Ну вот... «А»... «А» — какой?

— Черный! — ни секунды не колеблясь, ответил мальчик.

— «А» — абажур. «А» — Андрей. «А» — арка, Аврора, адмирал, аптека, аист... Нет! Они не черные!

— Насчет других слов не знаю, а вот «Андрей» уж точно не черный! — Рамазан рассмеялся, видимо, пришел в себя.

— Но я же не про имена, — Мехти потупился — Я про звуки.

— Ладно. «Зе»! Звук «Зе»! Ну-ка скажи! — Лейли сверкнула глазенками.

— Красный! — выпалил Мехти, словно ответ был готов заранее.

— «Зе» — знамя, заря... Верно! Надо же!.. — Лейли уселась было на место, но тут же опять вскочила. — А зеркало?

— Так ведь Мехти же не про русские буквы... — несмело вмешалась Саида.

— А-а... Ну сейчас... я азербайджанские... Скажи, Мехти... «Пе», звук «П»?

— Звук «П» — серий цивет, — по-русски ответил Мехти.

И будто только это и надо было ему — произнести несколько слов по-русски. Выговорил, и понесло!..

Оказалось, что даже у звуков одинакового цвета множество всяких оттенков. Вот, например, «Ш» и «Ч» — оба желтого цвета, но у «Ш» желтизна, как у цветущей вербы или кизила, а «Ч» — как солнечные лучи... Выяснилось также, что эта солнечная желтизна есть в каждом звонком согласном; «3» и «Ж» — красные, но отдают в желтизну...

Мехти словно бы рассказывал сказку про звуки, вернее, про цвета, в которые окрашены звуки. Все молчали. Даже Лейли не прыгала больше; в ее взгляде, устремленном на Мехти, удивление было смешано с чуть заметной насмешкой, и казалось, она не просто смотрит на мальчика, а издалека разглядывает его. Пакиза и Хабиб переглядывались, думали, что Мехти слишком уж спешит понравиться гостям, и прежде всего двоюродной сестре, что, наверное, не следовало бы мальчику так выставлять себя. Тетя Доста нисколько не сомневалась, что все эти премудрости Мехти вычитал из достойных книг, а потому даже сидела сейчас иначе, чем раньше; по твердому ее убеждению, слушать слова, написанные в книге, следует не так, как обычный разговор, и любой человек, знающий толк в приличиях, должен проявлять особое внимание к говорящему.

Рамазан тихонько раскачивался на стуле, он вроде и слушал, и не слушал мальчика — что-то напряженно обдумывал, целиком уйдя в себя. Саида же, захваченная сказкой, во все глаза глядела на Мехти, наяву видя странный сон про цветные звуки.

А Мехти было не остановить, да и жестоко было бы прерывать его сейчас, потому что, уж не говоря ни о чем другом, все сидевшие за столом чувствовали, что, превратив алфавит в невиданную радугу, Мехти потерялся в этом обилии красок. Цветные звуки увлекли, заманили его неведомо куда, и, казалось, мальчик где-то высоко, высоко, рядом со своей радугой, и уже по одному этому все молчали, боясь словом вспугнуть ребенка.

А Мехти все говорил, говорил, словно видел, осязал всю пестроту разноцветных звуков и одновременно слышал их голоса, и в каждом звуке слов, произносимых сейчас, обнаруживал новые, еще не виданные краски и изумлялся им; яркие эти краски отражались в глазах мальчика, быстро сменяя друг друга. А может быть, то были не цвета, не краски, а свет — разные оттенки света, а может, и не свет, какие-то голоса, и голоса эти безмолвно сменяли друг друга, словно стрелки секундомера. Мехти только сейчас обнаружил, что от соединения гласного с согласным может возникнуть совсем новый цвет. И еще обнаружил, что, если гласные и согласные не соединять, может — не больше, не меньше! — нарушиться равновесие в мире: если в слове будут только согласные, солнце сожжет все живое, если же слова будут состоять из одних гласных, наоборот, наступит холод, день и ночь будут литься дожди; не станут распускаться цветы, не будут петь птицы...

— Верно говоришь! — тетя Доста заявила это так громко, с такой категоричностью, что если б поблизости пела птица, то наверняка осеклась бы, умолкла и, скорей всего, никогда больше уже не осмелилась бы запеть. — Людям для того и дан язык, чтобы понимали друг дружку! — Довольная, что с такой легкостью подвела итог разговору, который Мехти, казалось, никогда не закончит, тетя Доста обернулась к Рамазану. — Помнишь ту вербу... Ну, во дворе у Шахсувара. Возле хлева стояла, большое такое дерево... Как засохла она, так беды на него и навалились. Тогда и дожди пошли...

Когда во дворе у Шахсувара засохла верба, Рамазан не помнил: может, в тот год, а может, и позднее; может быть, верба во дворе Шахсувара отдала ослепительную желтизну своей жизни в жертву айлисскому солнцу в те дни, когда он уже был в Баку, в чужом и далеком мире, и сердце его колотилось при одной мысли о здешней весне, о цветущей сирени, о той пушистой вербе. Он помнил ту вербу, хорошо помнил, где-то в глубине души даже не очень верил, что вербы той больше не существует. Но дело не в вербе. Рамазан сразу понял, куда клонит тетя Доста.

— Да, — сказал он, — это все дожди. Их вина, что я в Баку оказался. Не будь этих дождей, кто знает... Может, и не уехал бы...

— То есть как? — Хабиб нахмурился. — Учиться не поехал бы? В тот год, когда лили дожди, Хабиб еще лежал в колыбели, но разговоры про них он слышал с малых лет и знал, почему Рамазан оказался в Баку именно после дождей.

— Учиться?.. Ей-богу, не знаю... Учиться, может, и поехал бы...

— Конечно, поехал бы! Как это не поехать? — Тете Досте не понравилось, что Рамазан вроде без интереса упомянул об учении. — Поехал, человеком стал! А ее вот, — тетя Доста показала на Саиду и понизила голос, — ее зря в город увез. Это ты маху дал. — Взглянула на Хабиба, прочла на его лице: «Не больно-то расходись», — и, поднимаясь из-за стола, торопливо сказала, чтобы покончить с опасной темой: — Ну, как говорится, что было, то прошло, а ты, доченька, не больно горюй. Бог не без милости. Найдем тебе человека здесь, в деревне...

И, обнадежив всех, тетя Доста ушла с легким сердцем.



Iv удельный вес пустоты
V сиреневый свет
Vii утренняя прогулка
Viii самолет терпит аварию
Х последняя ночь, самая тревожная

Каталог: data -> documents
documents -> Акмеология. №3. 2015 (юбилейный выпуск). Колонка главного редактора
documents -> Экологический проект «Юные огородники»
documents -> Программа духовно-нравственного развития и воспитания обучающихся на ступени начального общего образования Нижний Тагил
documents -> Дюсш г. Пыть Ях Обучение индивидуальным тактическим действиям в нападении
documents -> «Особенности оборонительных действий в мини-футболе»
documents -> Инновационный образовательный проект


Поделитесь с Вашими друзьями:
  1   2   3   4   5   6   7


База данных защищена авторским правом ©psihdocs.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница